Социализм — дело мудрое и сердечное. Рассказывать о своих сердечных делах с внушительной сдержанностью, с безликим достоинством обывателя Табунов не умел: он всегда нападал. Мгновенность меткого ответа не часто удавалась Табунову, — поэтому нападать было его страстью.
Человечество открыло много способов словесного избиения противника — от скользкой светской любезности до невинной брани протопопа Аввакума и предельной точности определений Иосифа Волоцкого.
Табунова соблазняла словесная сила страстных старцев. Он изобретательно владел и староматросской устной речью. Отлично знал, как, нападая, можно использовать — в разных отклонениях — юмор, иронию, ерничество, многоточие непристойностей, но считал это не мужским, немужественным талантом.
Будь я ишаном, я сказал бы Марии Шавердовой: только стойкость может все спасти, все сделать! Я не сторонник искони старорусского: гни, жми, дави, давай! Диалектичнейший мир таит такие сверхумные неоткрытости, восторги обновления, богатства неведомых связей, что смешно быть стойким, как Христова невеста, как легенда, как фаюмский портрет, — надо быть стойким изменяясь, изобретая, нападая… уверяю вас!
Мария Афанасьевна, вы решили — сперва сердцем, потом умом, — что Виктор Табунов ценная, неожиданная, многозначительная находка для кушрабатского хозяйства, человек-открытие, человек-подарок; его заразительная стремительность, энергия познаний — зов современности. Он полезнее, чем иные призванные. Так вы решили; так будьте стойки!
Поселок кончался.
Тревожно. И все знакомое — тревожно, странно; и странным казался рассвет над пустыней. Знакомый тополь незнаком.
Чья пустыня за поселком?
Поезд приостановился у полустанка.
— Стой! — вскричал Табунов.
Два его новых чемодана, сверкнув, упали на песок. Поезд тронулся. Табунов соскочил с подножки последнего вагона.
У чемоданов стояла Шавердова — нечесаная, гневная, отважная, безмолвная, прекрасная.
"Избыток красоты! Утонченный избыток! Женственность красоты делает меня несмелым, черт знает что! Живое совершенство, — и я покорен ему. Глупо. Но что делать? Сила прекрасного сильнее меня!" Табунов застыл у черных шпал; за его спиной уходил поезд; уходил — и ушел. Тишина. Рабочий запах железнодорожного пути.
— Ты сбросила мои чемоданы? — не веря, спросил Табунов.
— Дурак! — печально ответила Шавердова, легко села на чемодан и — плача — огромными слезными глазами засмотрелась на Табунова.
Отчаянно огромные глаза.
Такие огромные, что лица вначале не было заметно.
"Так красива, что страшно прикоснуться к этой красоте!" Табунов в смятении сплясал на месте, словно конь всеми четырьмя ногами, поднял лицо и ладони к рассветному небу, вскрикнул не своим голосом:
— Какая женщина, о небо! — Подбежал к Шавердовой и сел на другой чемодан. — Что ты собираешься делать со мной?
— Я люблю тебя!
— Здесь я не нужен. Никому.
— Мне!
— Ты красивая, очень! Когда я вижу красоту, я начинаю доверять жизни. Я почти не знаю тебя. Я говорю не с тобой, а с твоей красотой, смотрю ей в глаза!
— Словами не балуйся — разревусь!
— Марксистка! Сыростью пахнет! "Дай вечность мне, — и вечность я отдам за равнодушие к обидам и годам". Грозный русский богатырь слабеет от нестерпимос-ти обид — и ушагивает вдаль, в одиночество, на чубаром былинном копе или в больных, от боли лопнувших сапогах.
— Злопамятные сапоги! Действительно лопнули!
— Небрежна современность — и бедна, бледна личность перед святым сиянием чиновного авторитета. Я лопнул, Мария!
— Я подарю тебе новые брезентовые сапоги…
— Тридцать девятый номер, помни!
— Шелковую рубаху сошью…
— Пожалуйста, подлиннее!
— Я подарю, я привезу, остались у меня — запляшешь от восторга! — такие книги давние, былых лет, тяжелые как золото, с полнотелыми картинками…
— Какие, назови!
— Куда бежишь, бродяга?
— Традиция! Испокон веков драпали от обид таланты с рваными ноздрями. "Неугоден господину моему"! Homo sapiens, спотыкаясь, бежит в пустыню, спасает достоинство мысли.
Слушаю я Виктора Романовича Табунова и поражаюсь: о пандиалектика, о закон всеобщности противоречий! В забвении насущных идей топим то, что творим, улепетываем от того, что любим. Очнись, Виктор Романович, отдай мне обиду!
Не спит обида. Обнаженная, жадная, воспаленная. Властная. Болтливая.
Начало солнечного дела! Я любил тебя, а ты ударило меня, словно я… словно я… словно я — пес безумный, бездомный. Кого бьешь, отталкиваешь, кому красивую ночь — ночь вдохновенных снов — обращаешь в бессонницу?
Нестерпимо, а вытерпеть надо: не боги строят социализм, по люди — незнатные лица любых спелых возрастов, сообществ, духовной остолбенелости, дивной выносливости, прозорливости; прочные люди — люди-корешки, вылепленные из подлых подзолов, злых солончаков, безмолвной, бестравной, безродной земли.
Понимать надо, дорогой товарищ Табунов, а не обижаться: ты не рыцарь усталого образа, не задрипа, не бледнолысое воображало.
"Человек — это гордо звучит", — Феофилакт Симокатта, византийский историограф, сказал так тысячу триста лет назад.