Поезд приближался к станции Баладжары. Простиралась, изрытая ветрами, пустая равнина. Это была голая степь Азербайджана, его неодушевленный край, бесплодная земля Апшерона с черными нефтяными вышками, поставленными прямо на пустыню.

Вечер. Поезд проплыл мимо вокзала и остановился.

Баку.

Козорезов выпрыгнул из теплушки: ничего не изменилось! Высокие освещенные окна вокзала, возбужденная, громкая речь, каракулевые шапки, темные платки, длинные платья. Пестрая, разноязыкая толпа, нагруженная мешками, баулами, хурджинами, узлами, текла по перрону к выходу.

Козорезов сбежал по широкой лестнице на привокзальную площадь и столкнулся с фаэтоном, запряженным парой тяжелоногих кляч, медленно скакавших по асфальту. Он остановился и осмотрелся: пыльная зелень акаций, мальчишки, чистильщики сапог, щетками выстукивали марши на своих ящиках, амбалы неистово предлагали прибывшим свою силу и спину под привезенный груз. В отходящих от вокзала улицах — южный черный вечер.

Горячая ночь. Прерывистый сон.

Мыслями и мечтами Козорезов всегда оставался в Баку — городе своей молодой жизни. Он проснулся на рассвете, вышел из дому и спустился к морю.

Море не дышало, огромная сонная гладь светилась под ранним солнцем. Начинался норд; море очищалось у берега, сияло прибрежной мелкой рябью.

Свежесть необозримого простора, чувство вечной жизни овладели Козорезовым, захотелось радостно, по-детски вскрикнуть, он зажмурился; низкое солнце ласково било в глаза — огромной была радость жить.

Сентябрьское утреннее солнце крепко пригрело город.

Петр Козорезов очнулся и заторопился. Знакомыми кривыми улочками он направился в политотдел. Улочки плохо подметали, кругом лежали пыль и мусор; город привычно шумел, был в движении, хлопотлив, озабочен, весел.

Козорезов свернул на набережную, под чахлые деревца, и пошел по бульвару, вдоль моря. Смолистыми, грязными сваями оттенялась вода. Черные полосы резко межились зеленовато-прозрачными. У спадающего песчаного берега лопались круги бурого мазута.

Там, где кончалась тень мостков, сидел неподвижный, оцепеневший человек. Под играющими лучами солнца странно топорщились лохмотья и взъерошенные волосы.

Белая рубаха стала черной, колени вяло лезли из штанов. Тонкими пальцами ног он ковырял в песке однообразно, не переставая, — вверх, вниз.

Козорезов подошел. Человек держал удочку — простой корявый прутик со слишком далеко привязанной ниткой.

— Без поплавка вы ничего не поймаете, — сказал Козорезов.

— А? — Человек обернулся резко, как от толчка. — Нет поплавка. — Глаз не поднял. На свинцовом лице — глубокие синяки под глазами, болезненно торчащие скулы.

— Насадите хоть пробку на спичку, привяжите к нитке.

— Все равно, я так, без пробки.

— Ничего не выйдет!

Человек поднял глаза — взгляда не было; остановившаяся, прозрачная мертвенность.

— Давайте удочку, я вам сделаю, — сказал Козорезов, взял прут, вытянул из воды нитку — на ней болталась белая английская булавка.

— Вы что? Это ж глупость — на булавку!

— Где же крючок взять? — ответил рыбак и забросил булавку в воду. Он говорил отрывисто, дрожаще.

— Вы откуда?

— Я? С голодающего Поволжья. — И вдруг хихикнул слабо, из желудка выхарканным звуком. — Клюет, вот! Тащите, ради бога, тащите! — Он дернулся неожиданно, боком, рванул удилище и всем телом рухнул на песок, давя прыгающую, завивающуюся рыбешку. Поймал, оторвал. — Можно? Мне? Дайте, дайте!

Человек отвернулся. Было отчетливо слышно, как вдавливались зубы в трепыхающее мясцо.

Козорезов сзади, через плечо, подал ему кусок хлеба с маслом — взятый из дома обед. Человек медленно принял.

— Мне? — спросил он, и что-то впервые сверкнуло в остановившемся взгляде.

Он положил в карман рыбешку с отъеденным хвостом и закусил хлеб. Жевал, сперва быстро двигая желваками, потом осторожно, тише.

— Странное чувство, — сказал он однотонно. — Казалось бы, голод крутит внутренности, озверяет. Кусок хлеба — недосягаемость, мечта. Теперь я должен был бы давиться им. Но знаю: мой он, мой — этот кусок, и я медленно насыщаюсь. Я теперь не спешу, почти спокоен, даже какое-то равнодушие. Вы думаете, эту рыбешку я ел с отвращением? Нет! Разница небольшая, масло только вкуснее. Если у вас когда-нибудь сверлил и скрючивался желудок, если кружилась голова, ныли ноги от голода, вы поймете: над всем единственное — кусок хлеба! А знаете, у меня были дети — бросил их: маленького и другую, старшую. А нет к ним жалости. Но если вдуматься глубже — да, если только почувствовать самой глубиной.

— Кем вы были, чем занимались?

— Неважно! И жена была — любили друг друга; когда началось, ушла к другому — паек у него был хороший.

Он жевал хлеб, остановившимся взглядом упирался в свои голые колени.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже