Пока она была еще далеко — там, где Поплавский не отвечал за нее и не обязан был испытывать тревогу. Но он тревожился. Когда он посылал Курашева на перехват, когда потом Курашев, загнав в воду нарушителя границы, тянул к берегу и когда затем они с Рыбочкиным катапультировались и их искали и не знали, останется ли кто-нибудь из них живой, Поплавский мучился и горевал, тревожился. Но даже та тревога не походила на эту, что теперь нарастала в нем.
— Почему? — спросила она.
Мария Сергеевна медленно шла по неосвещенному коридору отделения, мимо сестринских постов — островков недреманного света в тихой настороженной темноте клиники. Только что схлынули основные дела — инъекции, вливания, переливания крови, смена перевязок, только что уснули самые неугомонные больные, а они всегда засыпают позже всех, доведя младший медперсонал — вот этих девочек в накрахмаленных до хруста кокетливых колпачках и халатиках в обтяжечку — почти до изнеможения. Они теперь вели записи, вычерчивали кривые в историях болезни, отмечали что-то в листках назначений, готовились к завтрашним занятиям в институте. И Марии Сергеевне нравилось, что эти девочки такие вот — модерненькие, современные, что ли. Все тут — и коленочки, и ресницы, и сильные руки, и умные глаза — четыре года (кое у кого — три) института за этими глазами. Как-то так уж получилось, что в отделении не осталось тихих, бессловесных сестер. Ночами дежурили студентки. И много раз хотелось Марии Сергеевне поговорить с ними, с кем-нибудь подружиться, что ли. Если можно желанием дружбе назвать эту тягу — кроткую, чуть снисходительную, чуть грустную, которую испытывала Мария Сергеевна к ним, к этим девочкам. Да вот как-то не получалось — так и остались они для нее загадкой, как собственная дочь, как Ольга. Да уже и как Наталья. Скорее всего — как Наталья. Ольга была все-таки иной…
— Нет, Рита, так, как ты, — это другое.
Вернувшись домой, Нелька отодвинула мольберт от самой себя в угол, разделась, налила в таз воды и принялась мыть пол. Она с наслаждением ходила по воде и выкручивала тряпку так, что она трещала в руках, и протирала половицы досуха. Солнце светило в окно, ветер колыхал занавески, и вообще это был праздник.
— Я не буду с тобой танцевать, Сашка! Слышишь? Никогда не буду с тобой танцевать. Потому что ты осел и мямля. С тобой на танцплощадку пойдешь — ты нюни распустишь, утирай потом тебя.
Так они и стояли втроем на асфальте сквера перед зданием аэропорта. Арефьева потягивало к коллегам, он нет-нет да и бросал взгляд на другую, самую многочисленную группу встречающих — это были врачи из клиники, не очень молодые, но и не пожилые, в самом расцвете сил. Они прибыли на больничном автобусе и курили на широченных ступенях аэровокзала, и оттуда доносился женский смех. Смеялась Мария Сергеевна Волкова, заведующая сердечно-сосудистым отделением в клинике Арефьева — женщина милая, изящная, свободная какою-то особенной свободой, исходящей из житейской независимости, из сознания собственной обаятельности, из того, что всегда в ее присутствии всем делалось как-то интересно и легко, и ухаживания никогда не переходили грани уважения и не становились похожими на флирт: все знали — сердце Марии Сергеевны прочно занято ее мужем, генералом Волковым, которому она родила двух девочек, уже почти взрослых теперь.
Стеша сияла тужурку и осталась в одной серенькой кофточке с короткими рукавами.
— Я понимаю… — тихо сказал Витенька и покраснел. — Уже пять лет работаю в клинике, но Арефьев все практикантом меня считает.
— Мы люди военные, — обиженно сказал генерал. — И привыкли к порядку. И откуда у тебя это сознание превосходства — все, мол, вы бюрократы, а я вот — прогрессивный советский человек?
На деревьях за окнами блестела от люминесцентных ламп, от луны и жестко шелестела листва. Заглушить этот шелест не могли придавленные расстоянием звуки оркестра в парке над рекой. И Наталья думала, что и эта далекая музыка и листва скоро перестанут быть, потому что идет осень. И скоро грянут дожди.
Витька, не отрываясь от кофейника, мотнул черной кудлатой головой.
Некоторое время он не отвечал, сутулясь, нагнув бритую лобастую голову, почти ушедшую в плечи. Мария Сергеевна от окна смотрела на него, не замечая, что и в ее глазах сейчас такое же ожидание — полудетское, наивное и беспомощное, как и у Аннушки.
— Нет, — ответил Барышев. — В столице я впервые.
Кулик не шел на перевязку, когда не было Ольги, и заставить его было невозможно.
Полковник проводил его за дежурный пост, пожал руку и сказал вдогонку:
Тогда она не сдержалась:
Потом они пошли снова, все дальше и дальше уходя от дома. Мать сказала:
— А потом будем пить чай… — Это было последнее, что она сказала, потому что она тут же замолчала и стала глядеть, как они берут блины, как едят их.