Затягиваясь второй сигаретой так, что даже посыпались искры, Барышев боялся одного, что не поймет его Чаркесс, как не поняли его однажды еще в училище. Это болело всегда и помнилось.
— Я вряд ли смогу тебя чему-нибудь научить… Так уж у меня самой сложилась жизнь, что мне впору учиться было. Но только одно я знаю очень хорошо. Нельзя жить по принципу — «и брать любовь не хочется, и страшно потерять…» Может быть, с такою же твердостью нам и не надо завоевывать свое. Это все-таки мужской стиль. Но эту твердость надо иметь в самой себе. Я думаю, что если в тебе нет желания, вернее жажды, так же говорить с ним, как говорит с тобою он, — пусть у тебя никогда и не будет духу на такую откровенность. Потому что он тебе предлагает всю свою жизнь, а ты только часть ее. Но если есть эта жажда в тебе… Я не знаю… Ну, Светка, ты заставляешь меня говорить совершенно противоестественные для матери вещи!
Высота, которая была доступной ему, оттуда казалась преддверием. Он вспомнил, как вглядывался в лицо человека, впервые побывавшего в этой черной глубине и вернувшегося на землю. Он видел: тот шел по длинной ковровой дорожке — обычный, в такой же, как у Барышева, шинели, в такой же фуражке, так же сдвинутой набекрень, хотя и строго надетой — есть такой сугубо авиационный обычай носить форменную фуражку. Он видел, как этот человек даже внешне был похож на него, на Барышева. И Барышеву тогда казалось — он искренне считал так, что он завидует этому человеку. И только сейчас, во сне, он понял, что не завидовал он ему тогда, а искал в его лице что-то такое, тень, чего он ощутил, вернувшись на землю из стратосферы. Это никогда больше не оставит его — оно будет с ним и будет в нем. Так и спал он, становясь во сне — по неизвестным законам — летчиком.
Безвестность, в которую они попали сейчас, казалась бы пустяком для людей, привычных оперировать огромными расстояниями, привычных к бескрайнему небу, где нет у них ни адреса, ни полевой почты — что из того, что полет длится считанные минуты! Полет, когда только позывные: «Я — двенадцатый», «Я — двенадцатый», «Я — шестой» да сознание, что твоя машина холодной мерцающей точкой ползет по индикатору локатора далеко-далеко внизу — за несколькими слоями облаков и тьмы, за слоем бетона — связывает тебя с миром, с жизнью на земле, с теплым светом над семейным столом в гостиной, с сумерками детских спален, с теплом женщины, которая, не дождавшись, уснула на тахте, и тревожны и во сне тени от ее ресниц.
— Права. Я потом тебе скажу, что я думаю. Говори.
И вот теперь нечто похожее ощутил Кулик. Он снова закурил, потому что первая сигарета кончилась, и еще раз усмехнулся над самим собой. И только потом, пройдя перевал, миновав поселок, неторопливо перемешав колесами длинную, повторявшую извивы огромного распадка дорогу и выкатившись на широкую и гладкую, до самых скал, песчаную косу, остановил машину. Он понял — то, что с ним произошло по дороге сюда, за все сорок восемь километров перед морем, было ощущением свободы. До чего истосковался он за два с половиной года колонии и шесть месяцев больницы по этой свободе, и до чего все трудно было, все, связанное с ними. Он сошел на песок, решив, что не поедет в общежитие, не поедет никуда, а останется здесь. Никого не хотел видеть и ни с кем не хотел говорить.
— Я должен был узнать вас по голосу, товарищ полковник. Если бы не вы…
Нелька так страстно, так сочно, с такой гордостью и тоской произнесла это слово, что Ольга обернулась к ней всем лицом.
О замполите, правда, знали одну подробность, которая скорее походила на легенду, чем на действительно существовавшее обстоятельство. Он был когда-то знаком со Сталиным.
— Вы мой гость, капитан. Я хозяин этого поселка. Начальник аэропорта. Сам в управлении Аэрофлота сюда просился. Океан — рядом. Не могу без него.
Волков не мог разогнуться и вылезти из кресла. Больше того, он не мог отпустить штурвал и снять ноги с педалей — они занемели.
Как ни странно, но самолет не тонул. У него как-то неестественно загнулось, а потом отломилось и ушло на дно правое крыло, потом левое, а сам фюзеляж покачивался на мелкой нечастой волне, то уходя под воду, то опять показываясь на поверхности. Он не тонул потому, что инженеры начинили его емкостями для бензина, бензин выработан — вот и держится машина, можно было сидеть в ней.
Волков всегда испытывал уважение к людям с такими лицами. Узкое, на смуглой плотной коже — незагоревшие морщинки возле глаз и у рта, высокий лоб с крупными залысинами и под прямыми неопределенного цвета бровями — умные, чуть иронические и неторопливые светлые глаза. Только рот американского майора показался Волкову некрасивым — уголки тонких губ были опущены и нижняя губа чуть выдавалась вперед. Но скорее всего это Волкову просто показалось, когда тот заговорил — непривычно звучал чужой язык, точно речь не делилась на слова и фразы и была похожа на длинную очередь ДШК. Из всего сказанного тогда американским майором Волков понял лишь свое звание — «Колонель».
— Простите. Но вы хотели этого разговора.