Она снова поглядела на Меньшенина, но уже растерянно. Он ответил не сразу.
Может быть, она знала это, но боялась думать так, как подсказывала ей нарождающаяся в ней женщина. Она не любила свое тело — худенькое, узкобедрое. Но что-то подсказывало ей, что пройдет еще немного времени, и ее руки и плечи нальются силой, а худая длинная шея станет стройной и гибкой. Всякий раз, когда она видела себя обнаженной, она смущалась, ей казалось, это стыдно — так разглядывать себя, так чувствовать всю себя — от пяток до макушки, до мороза по коже, но ничего не могла с этим поделать. И почти сознательно затягивала свое одевание. А в последнее время пускалась на маленькую хитрость: когда кто-нибудь мылся в ванне, шум воды был слышен в гостиной, и она не закрывала кранов, и вода с шумом лилась все время, пока Наташа стояла перед зеркалом. Это давало ей возможность выходить из ванной с независимым видом. Но именно это — и блестящие глаза, и взволнованность, и какая-то снисходительность к домашним, особенно к старшей сестре, выдавали ее. И ни для кого почти не было тайны в ее состоянии.
Она даже испытывала благодарность к матери за то, что та настояла на своем и отправила ее в колхоз. А то, что вчера пошла к Артемьевым и была там, и мстительно радовалась, слыша, как добрая Варвара Сидоровна говорила с матерью по телефону, это было просто так… Просто так.
— За каким чертом ты кровь тогда доставала?! Мне ребята говорили, как ты по городу носилась. Давно бы уже конец — и всем легче.
Полчаса Ольга рассказывала. Она никогда не только не говорила так вслух, но и не думала про себя никогда так подробно и беспощадно. Несколько раз в раздатку приходили то сестры, то няни. Ольга пережидала и говорила опять. Потом за Людкой прибежали — кому-то в реанимационной стало плохо.
— Знаете, — сказал он, грузно садясь в кресло, единственное здесь. — Одиноко все же в чужом городе. И грустно. Особенно по ночам.
Но часовые остановили их еще на подходе. Комэск-два на обратном пути сказал, едва скрывая негодование:
И столько в ее голосе прозвучало тепла и даже гордости, что Волкову сделалось ясно: он опоздал прийти сюда. Он вдруг подумал: может быть, к лучшему, что он опоздал. И, отказавшись от всего, что было у Ольги дома, она обрела здесь большее… Он ничего не знал о них — об этой странной — из одних женщин семье. Просто ему было известно, где и у кого живет Ольга. Он пришел к ним, ничего не взяв ни для них, ни для ребенка. Он вспомнил об этом и густо покраснел. Только он один мог знать, что краснеет, его смуглое лицо в таких случаях не изменяло цвета, а просто он чувствовал, как оно наливается тяжестью.
Мария Сергеевна ответила.
Он улетал. И хотя он двигался, говорил, шагал, — все делал решительно и почти сердито, в душе он испытывал какую-то неуверенность, словно чего-то он не успел высказать или сделать важного.
— А я на заводе вчера побывал. — Это прозвучало у него тихо и проникновенно. — Я работал там прежде. Казался завод мне большущим… А сейчас — даже двора не узнать.
— Да, — сказал он. — Я вспомнил ночь, Стешка. Помнишь ту — у бати.
Он почти не скрывал иронии, а если и скрывал, то не настолько, чтобы бабушка не догадалась о ней. И этого она не могла ему простить. Три года «они» прожили еще вместе, он — временами наезжая — на месяц-полтора, не больше, и исчезая потом на полгода… И все решилось так, как должно было решиться и как бабушка под конец уже говорила дочери вслух: «Лучше сейчас, чем потом, когда тебе уже нельзя будет устроить свою жизнь…» Он уехал совсем, а дочь со Светкой осталась.
— Пятьсот двадцатому и пятьсот двадцать второму — воздух! — Он произнес это спокойно и бесстрастно.
Уже совсем стемнело, и огни горели вовсю, сияли витрины, а улицы сделались еще бесконечнее и праздничнее.
— Зачем ты спрашиваешь?!
Стеша присела на корточки рядом с Сашком, рассматривая это странное, виденное прежде только на баночных этикетках создание.
Парень чумоватый, оглушенный, видимо, тишиной после грохота машины, моря, суматохи и долгой тяжелой работы, ответа не дождался и полез вверх — вслед за своими, осыпая тяжелую зеленую и серую гальку сапогами. И с самого верха бугра вдруг спросил у нее:
Волков всю ночь, как остался в своем кабинете на втором этаже дачи, так и просидел там на подоконнике до рассвета. Только один раз ходил в глубину комнаты выключить торшер, вернулся, открыл окно и снова сел на подоконник.
Истребители шли над заливом. Поплавский знал эти места так, как знает охотник свои угодья, и он жалел, что сейчас плохо видно. Там, внизу, скалы и береговая линия, медленно ползущая, словно в замедленном кино.
— Нель, а Нель…
Пока нащупывали связь, он стоял у стола с аппаратом, разглядывая с высоты своего немалого роста по-модному подстриженную, но лысеющую уже голову капитана.