Наверно, Штоков устал писать к этому моменту — все же не писатель. Но он тонко подбирался к сути, извлеченной им из собственного опыта за семьдесят почти лет. Ведь не ради же того, чтобы порадовать Алексея Ивановича своим писательским даром, выстукивал все это Штоков толстыми и негнущимися уже пальцами на маленькой портативной машинке с западающей буквой «о».
…Всегда я писал в большей степени отношения, которые возникали у меня с человеком, сидящим напротив меня, писал его и наши с ним отношения к миру, к тому, что нас окружает, к тому, что тогда меня волновало. Поэтому я и Владимира Ильича писал. И портрет этот никто не видел. Стоит он у меня в мастерской еще не оконченный. Провел я над ним многие ночные и дневные часы. Порою и не писал вовсе, а сидел и смотрел на него. Сидел и думал. Портрет сей не для выставки готовился, а для себя, и Софья покажет его по предъявлении настоящей рукописи только лишь для ознакомления.
А когда я «Китобоев» писал, то сам вроде был на могучем китобойце с мощной машиной в чреве. И это сам я почуял, что не могу более находиться на своем морском китобойном месте, учрежденном мне службой — без него, самого главного на этом корабле человека, который сейчас в эту минуту где-то на носу его, корабля этого. Я его тысячу лет знаю и словно всю эту тысячу лет терпеливо ждал, когда встретимся, и вот больше не могу терпеть и видеть его должен, хотя бы мгновенье. Увижу, а дальше опять можно плавать и работать…
— Нет, — перебила она. — Не надо. Пусть будет как всегда. Хорошо?
Водитель покосился, но ничего не понял. Завтра на приеме по случаю награждения Курашева будет и Меньшенин. Будет и Волков. Стеша вспомнила слова Марии Сергеевны в клинике, в операционной:
За секунду до того, как должно было взойти солнце, Поплавский предугадал его восход. И вот оно косо ударило по кабинам, по плоскостям. Вспыхнули ровным желто-красным светом самолеты внизу. Загорелись дальние, едва различимые справа по курсу скалы, и небо над ними посветлело, приподнялось.
— Ну, безусловно же, коллеги, уважаемый профессор придерживает кое-что для себя. А хирургия — это езда в незнаемое…
— Поэт, который врет. Пусть будет под сковородкой… Ну, давай, старина.
— Первый, — сказал генерал.
Алексей Иванович закурил. И спичка в его руках зажглась в тишине, словно выстрелила. Он подержал ее, разглядывая крохотное, но очень светлое пламя, и положил в пепельницу.
И, неизвестно отчего, Ольга рассказала Кулику про себя все, все. Что успела понять сама… О Нельке — как ходила к ней, как еще прежде любили они вдвоем одного парня — Леньку, как Нелька яростно написала его портрет, продолжая любить, словно мстя себе. Об отце, о том, как видела в последний раз его тужурку с орденами, и как гордилась им именно в ту минуту, и как больно ей было тогда, и что, коснувшись пальцами золотой Звездочки на ней, решила, что жить надо самой во всем, нельзя просто присутствовать.
Ворота перед ними распахнулись. Алексей Иванович сидел у левой дверки автомобиля и видел, как осветилось, разгладилось, помолодело лицо первого секретаря. Что-то изменилось даже в его фигуре, хотя он не переменил позы.
Теперь он шел по лестнице. Ему тесны были маленькие ступеньки, новые, но уже с выщербленными краями. Левой рукой он держался за расшатанные перила, помогая своему сильному телу подниматься вверх.
«Волга» ушла, и ее красные огни тотчас затерялись среди множества других.
Бабушка осеклась, сказав последние слова. Замолчала. И Светлана, чуть улыбнувшись, сказала тихо: