Потом он стал думать о Поплавском и его ребятах, о том, что поздно переучивать Поплавского на новый перехватчик — не успеет он освоить возможности новой машины настолько, чтобы не только выполнять приказы, а еще и мыслить свободно и четко, как мыслил вовремя войны и всегда, пока был связан с небом, с пилотами и машинами. Его нельзя оставлять там еще и потому, чтобы не сделать его живой реликвией: авиация не терпит в строю одного лишь поклонения за прошлое. И поставить Поплавского в такое положение для Волкова было невозможным: словно самого себя. Так больно и дорого было для него все, что пережили они оба. И в ту первую ночь, когда они вдвоем шагали к лётному домику в третьей зоне, и потом, на КП — у планшетов и индикатора кругового обзора, — страдание и тяжелая решимость Поплавского вошли в душу генерала Волкова и вошли навсегда — это было так, точно встретился со старым боевым товарищем, с которым не возникает даже и сомнения в его искренности и верности — и встретился навсегда. И он решил, если сбудется то, что хочет маршал, — Волков возьмет Поплавского, если нет — переведет к себе в штаб, сюда.

Генерал заметил одинокую фигуру офицера. Он один не вошел вместе со всеми в самолет. И по всему было видно, ждал, когда генерал освободится. Генерал повернулся к нему. Капитан шагнул вперед.

— Значит, вы думали обо мне?

— Да, мама…

Было еще не поздно, хотя в городе уже горели фонари.

— Алексей Иванович, болен он, Штоков-то.

Кулик в волнении крепко потер волосы.

— Вы свободны, полковник. Дайте мне поговорить с капитаном. Подойдите, капитан.

— Скажи матери. Скоро в часть уеду. Вместе поедем. Завтра приду к вам. — Кажется, тогда впервые и услышала голос Курашева и не удивилась ни поступку, ни словам его. Словно так и должно было случиться. Пришла домой и едва ли не с порога сказала матери:

— Роту автоматчиков, взвод «сорокапяток» ему, — не обращаясь ни к кому, сказал военный.

Но мысль о муже и о детях, о доме теперь уже настоящем — в котором были и аэродром с его вечным гулом и ветром, тянущим над бетонными плитами, и Жанка, — тоскующая о счастье и оттого такая рисковая, — не человек, а дорогой нож — и отдать невозможно, и носить опасно; и город с причалами, и траулер, притопавший через океан к этим берегам, с вахтенным, который дарит твоему сыну еще не заснувшего краба, — эта мысль уже сработала, и горячая волна нежности, любви и преданности им всем заполнила ее, и тревога, неожиданная, как приступ тошноты, ослабла, отступила, затерялась на самом дне души.

— Я не о том. Это, если хочешь, твое право. Ты — взрослая. И мама скажет, как это произошло. А я… — Артемьев грузно повернулся к ней всем телом и посмотрел внимательно, точно видел ее впервые. — А я должен буду сказать ему, почему это произошло.

— Хорошо… — тихо сказал Меньшенин. — Я ничего не обещаю. Но это единственный шанс, если только он вообще есть.

— Всем — «Анкара». Всем — «Ангара».

Через минуту «Чайка» неслышно остановилась рядом с ним.

Радостно было Волкову увидеть знакомое доброе и мягкое лицо Анатолия Ивановича и всю его такую не генеральскую фигуру. Анатолий Иванович улыбнулся Волкову толстыми в морщинках губами. Подержал его взгляд своими светлыми глазами и пока все, кто прилетел с Волковым, спускались вниз по невысокому трапу из брюхатой машины, стоял, здоровался, протягивая каждому теплую и мягкую стариковскую руку.

Мария Сергеевна принесла журнал.

— Да, только — быть.

На рассвете, когда на аэродроме уже можно было различить стоянки, а сырой холодный туман моросью осел на плоскостях и на фонарях кабин, Поплавский повел звено. Две цели с удалением в семьдесят пять километров одна от другой подходили к зоне.

— Я ничего не добивалась, Наташа.

Скворцов курил, глядя в окно. Меньшенин писал. Он помнил всех, кто умер у него, всех до единого. Каким бы безнадежным ни был случай, он помнил каждого. Он помнил и такое, чего никто, кроме него, помнить не мог, потому что не видел и потому что тот контакт, который устанавливается у хирурга с больным, невозможен более ни в каком случае. Он неповторим, и человек открывается здесь только одному хирургу и никому больше. А мальчишку и его мать он так далеко пустил к себе в сердце, что, потеряв Колю, он потерял бы многое. Он отдавал себе отчет в том, что думал сейчас.

— Не знаю. Там же лаборатория — значит, много.

Так он сидел секунду или две. А потом посмотрел на Марию Сергеевну. И его лицо стало простым и понятным — это не было лицо всесильного хирурга — на нее со страданием, с почти детской беспомощностью глядел пожилой, усталый, грузный мужчина. Она сама только что дома пережила такое же, какое увиделось ей в Меньшенине, и она глубоко поняла его.

Не оборачиваясь, он спросил жену:

Меньшенин никак не мог вспомнить рентгенолога, хотя вместе с ним смотрел сердце Коли. Помнились только массивные мягкие плечи и запах «Огней Москвы».

— Буди Мишку-то!.. Буди, прокачу. Пока дома кони-то…

— Ольга, — оборвал врач. — Занимайся своим делом.

Перейти на страницу:

Похожие книги