Можно очень просто разорвать этот заколдованный круг — бросить все и уехать. В минуты усталости он и прежде иногда думал об этом. «Уеду, — мечтательно думал он. — Уйду в онкологическую… Пусть они тут попробуют без меня. Пусть найдется другая тягловая сила и пусть тянет все: и институт, и руководство хирургией, пусть в комиссиях заседает. А я — увольте. С меня довольно». В такие мгновения жалость к самому себе охватывала его, странная какая-то жалость — с умилением перед собственной нужностью огромному количеству людей. Капризная какая-то жалость бывала тогда в нем к собственной персоне. Дома ходили на цыпочках, ассистенты понимали и береглись — он видел, что они понимали это его состояние, да он и не прятал его. И только дочка осмеливалась вести себя с ним по-прежнему, точно ничего не происходило. Но, пожалев себя, он забывал о своих намерениях и планах, возникших в эти минуты, обычный круг обязанностей затягивал, и все катилось по-прежнему. А заветная работа по желудочной хирургии так и оставалась лежать в правом ящике его стола.

Когда подготовка была закончена и инженер звена доложил Волкову об этом, Волков пошел в капонир. Распластав в нестойком свете электрических лампочек темные крылья, стоял перед ним, устремив в бетонный потолок свой стеклянный нос, его «012». Инженер остался внизу, а Волков забрался в машину. Инженерам было приказано вылезти из кожи вон, но чтоб для Илов хватило дальности — дойти и вернуться.

— Говори, мама. Ты же сама хочешь всего до конца и по-настоящему. Мы так долго лукавили в нашей семье и по мелочам и по самому главному…

— Я пришел, — с пьяной убежденностью сказал офицер, — потому что знаю: после такой посадки не скоро научишься спать. Это я наводил тебя.

На большой земле, куда перевели его полк, Волков попросился в штурмовую авиацию.

«Ей никогда не понять, что происходит со всеми нами. Мы выберемся. Выберемся».

— Все — это все. Это — здесь. — Нелька пальцем дотронулась до того места, где должно быть сердце. — Но я могу иначе успокоить тебя, старина: еще никому не удавалось найти и рассказать это все. А мне-то и тем более. У любого художника абсолютная цель — это самое «все», Оленька.

Она молча кивнула ему. Таблетку, которую он оставил для нее на уголке стеклянной тумбочки, она принимать не стала. А в мозгу почему-то застряло название — Дальний.

— Нет, — сказала Нелька. — Только «или». Или искренность, или ложь. В конечном итоге «или» одно. Если «быть» — оно одно. Не от щедрот своих, а от всего сердца. Вы как хотите, мне два «или» — много. И в конце концов смогу ли, найдутся ли во мне силы, но я хочу этого «или» во всю силу. На всю катушку.

— Не спится? — отозвался, подходя, Барышев.

— Посмотреть хочешь?

Так думал Арефьев по дороге домой И потом дома, закрывшись у себя в кабинете, сменив парадный костюм на бухарский халат, в котором работал дома, он тоже думал о Меньшенине и о себе. Он не корил себя за сумбурную речь перед Марией Сергеевной. Жалко было только, что он не смог высказать всего.

Бригада, в которую попал Кулик со своей «Колхидой», насчитывала восемь машин и называлась «тяжелой». Так ее и называли на планерках, на собраниях и меж собой — «тяжелая бригада».

— Ну, что делать, Ася? Что мы делать будем с тобой, Аська?

* * *

Машина теряла высоту. Море тянуло ее, как магнит. Волков ничего не мог поделать. Спасибо Илу — он хоть еще летел.

* * *

— Своих не узнаешь, механик?

— И это…

Он нерешительно поднес руку к гермошлему. Поплавский не сделал ответного военного приветствия, он только кивнул и не вынул рук из-за спины, где он держал их. Он сказал:

— Я не завожусь, я думаю вслух. Иногда мне самой дико от своего поступка — ведь я их люблю. Я даже не знаю, что было бы, если бы они у меня были другие или если бы это были бы не они. Но и в такие минуты я не представляю себя вместе с ними. Нечего мне там делать. А… не хочу больше об этом.

Ушла, и все, и ни гугу. Бабушка некоторое время старалась быть в пределах слышимости — ходила по квартире, громко двигала кресло, спрашивала о чем-то громко, через все пятьдесят шесть квадратных метров. Светлана так и не отозвалась. Нет, не слова отца подействовали на нее. Она не то чтобы не придала значения, нет, она просто еще никак не могла связать их с конкретным, таким знакомым человеком. Понимала только одно и думала только об одном: трудно ему там, трудно не оттого, что это Север, что это далеко и что холодно там. А от чего-то иного тяжело отцу, и душа у него не спокойна. И как же она жалела, что так мало знает о нем, о его жизни, о его работе. И сознание этого рождало чувство беспомощности. Но она не читала письма дальше, хотя оставалось еще больше половины — берегла до какой-то минуты, словно собиралась нырнуть в Москву-реку летом: и страстно хочется, и тянешь-тянешь — отдаляешь заветное мгновение. А может быть, душу свою оберегала от еще большего, чем то, что уже приняла в нее.

Никогда и никому Арефьев не говорил столько. Вообще он ни с кем за многие годы так откровенно не говорил о себе.

Перейти на страницу:

Похожие книги