Он был сух, смугл, не очень высок ростом, ходил четко, два года фронта выработали в нем привычку смотреть пристально, словно в триплекс. И только седеть он начал рано, и рано постарело его лицо — на лбу и у рта появились сухие, похожие на трещинки, морщины.
Бабушка, бабушка… Ах, эта бабушка.
— Знаете, кажется, это вовсе не жлоб. Это, по-моему, народный артист. Скрипач.
И, шагая в колонне на правом фланге, видя перед собой чей-то стриженый затылок, Кулик с усмешкой вспоминал, как схватил свои два с половиной года. Хотя и за дело, может быть, но преступником себя не считал. Да и никого не считал виноватым, ни тех ребят, ни Аську, диспетчера автоколонны, из-за которой все и вышло. Она давно к нему подбиралась.
Она провела здесь целый день, только однажды выйдя, чтобы позвонить маме из автомата на углу. Ее поили чаем с вишневым вареньем, угощали ватрушками. И как-то неожиданно для себя Светлана рассказала бабушке обо всем: о Барышеве, о том, что Декабрев и Барышев — одно, один мир. Рассказала даже и о том, как решилась, как ехала сюда. И ей было легко говорить здесь все, что легло на душу, не пытаясь что-то замолчать, не дипломатничая. И бабушка глядела на нее мудрыми, добрыми глазами, которые видели все на свете и все понимали. Только об одном она не могла сказать — о том, что до ощущения горя жалела она, что прошло ее детство без этого дома, что теперь уже не вернешь ничего — время миновало, что уже не соберешь в кучу всех самых нужных сердцу и уму людей под одной этой крышей.
— Что мама. Это так, и тут ничего не сделаешь. Но теперь и я хочу быть с тобой откровенной. Ты все время ищешь этой откровенности. Ты этим самым ищешь ответа на вопрос, кто виноват, что мы так живем. Так типично по-московски живем. Замкнутым домом, в котором какие-то непонятные, неясные, но согласно всеми нами принятые традиции с замкнутыми маршрутами, с излюбленными театрами, номерами автобусов, метро и трамваев, с определенным кругом знакомых и интересов… Ты будешь удивлена, Светлана… Но в этом никто не виноват. Я не знаю виноватых. Кроме самой себя. Бабушка на самом деле верила в свое предназначение и в свое призвание — она строила метро и выступала на комсомольских собраниях, мой отец, а ее муж, погиб на подпольной работе. Сначала знали об этом, помнили, потом — перестали помнить. Если вульгарно — виновата она, виноваты мы с тобой — и я, и ты. Да, ты — тебе предложили такую жизнь. И до поры до времени ты не несешь за нее ответственности. Но потом, потом-то, Света… Ведь здание твоего учебного заведения видно не только из нашего окна, хотя здесь около двадцати километров по прямой. Его видно и с берегов того океана, над которым летает твой Барышев. С любого конца земли видно ваш шпиль… Как же светло должно быть в ваших аудиториях, и как светло должно быть у тебя в душе. Это то, что касается тебя. А я — ну, я просто была слабой и недалекой, и совершенно искренне исповедовала все, что мне предложила бабушка — моя мать. Ведь она ничего плохого мне не предлагала. И только я, я сама была виновата в том, что уехал твой отец — сильный и страстный, но и слабый тоже человек. Пусть, что было, то было. Но теперь-то мы с тобой все знаем, и знаем, чего хотим. И у тебя ничто не потеряно. И тебе некого и не в чем винить. Разве только в том, что ты сама убедилась, как тяжко жить с неправдою в душе, хотя бы с самой маленькой.
— Я вам не говорил, товарищ майор, в прошлом сентябре я здесь бывал. Тогда Чулков брал топливо и менял пневматик на правой тележке. И я пробыл здесь двое суток.
Ему неожиданно вспомнилось, как был он рад, поставив правильный диагноз больной с абсцессом в нижней доле левого легкого с прорывом абсцесса в желудок через плевру. Больную ему показали в клинике. Минин показал. Абсцесс определялся точно, но что-то было еще с явлениями в эпигастральной области. И картина в общем была тяжелой и запущенной. Уже год минул с той поры, но Арефьев помнил, как мучительно он искал истину в этом случае. И когда нашел, и когда в ходе операции, которую делал сам, все его предположения подтвердились, — в желанной и понятной каждому врачу радости открытия и удачи было и иное — было облегчение. Он должен был опередить их, своих учеников — тех, кого он, и никто другой, привел к операционному столу, научил держать крючки и вязать узлы, кому показывал, что такое сосудистый шов, и кто теперь вырос до того, что уже он словно бы брал всякий раз барьер, смертельно боясь ошибки или неудачи.
Постепенно он начал слышать и еще что-то такое — какое-то движение. Сбоку от себя, но не там, куда ходил собирать гребешки, а в противоположной стороне — там, где коса заворачивала в море.