— Да ну?
Поплавский снизился и пошел на одной высоте с чужой машиной, медленно обгоняя ее. Солнце уже задело гребни волн, и они, по-океански громадные, вспухали внизу, словно гигантские, светящиеся изнутри холодным светом пузыри.
— Мы сделали глупость, — сказала Нелька. — Мы ничего не взяли. Надо было зайти в гастроном. Выпить хочется. И повод у нас с тобой верный. Ты сиди, а я пошарю по сусекам, что-нибудь да есть, неправда!
Через полчаса сторожевик поднял Рыбочкина на борт. Он был мертв.
И пошел, раздумывая: «Вот есть же у кого-то счастье».
— Пойдем. Холодно все же нынче.
Пока он ходил, она оделась. Фотьев крикнул:
— Никогда в жизни не видела так близко, рядом, генерала.
— За кого же это? Уж не за того ли длинного? И когда же? — это уж мать спросила с тревожной безнадежностью.
Поплавский не боялся встречи с ней. Но ему самому сейчас было невыносимо горько. Стиснув зубы, он глотнул:
В день прилета Меньшенина в обком пришло письмо с выставкома республики. Там писалось, что, несмотря на многие достоинства полотен художника Штокова, несмотря на очевидную талантливость его, несмотря на решение зонального выставкома, принять к демонстрации на выставке республики указанные полотна нельзя. «Биолог» труден для понимания, это скорее фрагмент из какой-то большой картины, а додумывать за автора, кто это изображен, почему персонаж находится в таком неестественном повороте, — не дело. Ничто в персонаже, в деталях не говорит о том, что это биолог. С таким же успехом портрет можно назвать и «На берегу» и «Сталевар на отдыхе». Со вторым полотном — «Китобои» — вообще трудно согласиться. Автор странно трактует образы наших современников, они очень общи, обстоятельства не типичны.
Полковник отдавал тогда, распоряжения резко и четко, как только что отдавали приказ ему — настолько сильна была личность представителя Верховного Главнокомандования.
— Так я схожу к Зориным, — сказал Скворцов.
Это у нее вырвалось невольно. Она боялась, что он сейчас станет беззаботно уверять ее в обратном. И все получится плохо. Но он ответил ей с другого конца провода:
Людка побледнела и отступила в глубь комнаты. И в то же время генерал увидел в ее большом лице и круглых глазах любопытство. Он шагнул в коридорчик, весь загроможденный различными предметами. И снял фуражку.
И тогда Ольга позвонила отцу. Ей было в ту минуту все равно, у кого просить. Для себя или по любому иному поводу она не стала бы ему звонить. Но тут позвонила — через «Марс», через «Озеро», где телефонист-солдат помедлил, прежде чем соединить. Ольга сказала звенящим голосом: «Да что ты там в трубку дышишь — из дома звонят. Звонит дочь генерала Волкова, понятно?» Через минуту она стала сама себе противна. Да и шофер был здесь, все слышал, но только скользнул по ней неопределенным взглядом и стал глядеть в окно.
Меньшенин ни словом не обмолвился со своим анестезиологом, ни разу не спросил про кровь — всем этим занимался сам Торпичев. Но то, как он это делал, и главное, что он делал все это вовремя, как раз и говорило о том, что между ними существовало какое-то почти невероятное понимание. «Может быть, это доверие», — подумала мельком Мария Сергеевна, но она тотчас перестала думать об этом. Меньшенин открыл сердце. Закованное в панцирь, оно едва-едва качало кровь, и даже на глаз было заметно, как плохо оно сокращается. И стоило Меньшенину сделать первый надрез перикарда, как разрез начал расходиться. Марии Сергеевне еще не приходилось такого видеть, и она вся внутренне сжалась: показалось, что сейчас произойдет катастрофа. Но ничего не случилось — только начало падать артериальное давление. И только тут она услышала голос анестезиолога — ровный и сухой, точно лишенный жизни. Этот человек не понизил тона, не дал своему голосу выразить даже встревоженности, он просто, как, наверно, всегда, проговорил: «Давление…»
Капитан Курашев, доставленный в окружной госпиталь специальным самолетом, спал. Он спал вторые сутки. И его не будили. Он спал в прохладной палате на чистых ломких простынях. И было заметно, как растет сивая жесткая щетина на его щеках и под подбородком на кадыкастом горле, потому что он спал навзничь, глубоко вдавив затылок в жиденькую госпитальную подушку.
— Ты думаешь, я не понимаю? Я все понимаю. И даже что ты не хочешь показать мне свою вещь, — понимаю. Я уже давно живу иначе. Что учились мы вместе — ты забудь. Нигде и ничему я не учился. Портреты с картинками — это я могу. Библиотеку оформить могу. И все… Сначала думал — семья заела. Кормить их надо. А теперь — черта семья! У меня жинка все бы вытерпела, только бы я настоящим стал. Тебе жаль времени, что я отнял? — вдруг спросил он, оборвав себя.
— Я понимаю… — тихо сказал Витенька и покраснел. — Уже пять лет работаю в клинике, но Арефьев все практикантом меня считает.