Дальше шло описание похождений в австрийском плену в гражданскую войну, потом записи перекинулись на тридцатые годы и на сегодняшние дни.
Закомалдин не вытерпел, спросил:
— Смешно?
Я молчал. За окном дождь разошелся сильней, на улице потемнело, и Закомалдин в потемках казался еще более бледным, только руки живые — чуть шевелились.
— Надо тетрадь дописать. Пустых мест больно много… Не могу сам-то — видишь… Хочу тебя просить.
Я удивился, промолчал. Его длинные руки пугали и заставляли думать только о них, больше ни о чем.
— После гражданской председателем колхоза поставили. Три года работал — за книжку не брался. Некогда… Эту войну в бригадирах проходил… Сутки — бегом. Тоже книжку побоку. После войны в больнице лежал — спину увечил — тоже не до книги… Теперь вот кончаюсь… А дописать охота.
Я согласился дописать книгу, но только вместе с ним. Уходил от него печальный. Проклятый дождь выводил из себя. Не выйдешь ни в лес, ни на речку. Да и умирающий Закомалдин стоял все время в глазах.
Утром опять пошел к нему. Он все так же лежал недвижно под простыней. Увидев меня, приободрился:
— Давай начнем сразу… Бери книгу, на чистом листе пиши заглавие — «Моя жизнь с 1923 года по 1926 год».
Я написал заглавие, и он стал диктовать. Говорил тихо, глухо, дышал со свистом. Часто хотелось остановить его, чтоб отдохнул, продышался, но я боялся прервать, только все ближе пододвигал свой стул к кровати, потому что голос его слабел.
Закомалдин умирал у меня на глазах, и все последние силы вкладывал в слова, которые ложились в книжку. Он рассказывал о первом колхозе, о каком-то Гришке Трофимове, который пырнул его ножиком за то, что Закомалдин раскулачил его отца. Рассказывал он медленно, голос доходил до меня глухо, чуть слышно, сливаясь с шумом дождя на улице. Я быстро устал, вспотел, пальцы от ручки занемели, и мне хотелось остановить его — пусть отдохнет. Закомалдин ловил мой взгляд, усмехался, один глаз был открыт весь, а другой сужен, почти закрыт, и вид у старика был надменный и хитрый, как у старой, пожившей птицы. Скоро закрылся и другой глаз, он отвернулся к стене. Потом еще немного подиктовал и закашлялся. Сказал мне, что у него отпали легкие.
На другой день я просидел с ним часа два, и он говорил уверенней, голос звучал громче. Голос у него был хрипловатый, напевный, спать бы под него. Потом пропал и мой сон, и дождь за окном забылся. Закомалдин стал рассказывать о своей мужицкой молодости, о второй жене, красавице Варваре Клевакиной, глаза его блестели влажно и молодо, руки нервно ходили по простыне.
— Была у Вари коса… Косой этой тебя можно пять раз обмотать… Ласковая вышла жена. А у тебя есть люба-голуба?
Я покраснел, Закомалдин засмеялся. Смеялся он, словно кашлял. А я завидовал Закомалдину. У меня не было любы-голубы, а его Варя ходила тогда по земле статная, точеная, плясунья. Такая плясунья, что всю деревню перепляшет. Когда она шла, все занавески у окон вздымались — люди смотрели на нее, головой качали — кому-то достанется… Досталась она Закомалдину.
На третий день мы записали о бригадирстве в годы войны. Тяжелые были годы. Я их сам испытал. Жили голодно, холодно. Однажды Закомалдин привез нам дров, а мать моя всю ночь проревела: вот, мол, уже чужие люди о нас заботятся, а от отца ни слуху, ни духу, живой ли уж поилец-кормилец наш… А потом он нашей корове Маньке сено вывез, сметал его на конюшню, не сказав нам ни слова. Потом зашел в избу, попросил напиться, и когда пил, то смотрел на мать — и жалостливо слезились глаза. Ему казалось, что без отца мы круглые сироты, сухие пеньки, да и нам казалось так же. Летом частенько заносил в саке карасей и опять томительно долго молчал у дверей или пил медленно из ковша воду.
Закомалдин диктовал теперь уверенней, сидел на кровати, спустил на пол ноги в серых носках. Часто он скручивал цигарку, с лица его спала серая усталость. Он оживал, голос его звучал громко, по-молодому, дышалось легче, просил прочитать, что я написал. Слушал внимательно, настороженно, всем телом накренясь вперед, глаза его не мигали и не видели ни меня, ни книги, ни широкой горницы, а смотрели куда-то вдаль, далеко, о чем-то вспоминали.
— Вот умру, а книгу в школу отнеси… Пусть пионеры читают…
Но он шутил. До смерти ему было так же далеко теперь, как мне до моей книги.
На пятый день он уже ходил по горнице, шагая грузно, тяжело, и пол под ним скрипел. Он стал рассказывать, как вернулся с фронта старший сын Василий. Весь в орденах сын, веселый, смуглявый, и девки об нем заболели. Но Василий влюбился в соседку Замятину Зою, вдову, с пацаном на руках. Я записал в книгу, как Василий привез ей из города шаль пуховую в гостинец, как Василий с Зоей в первый раз по деревне прошелся: он — справа, она — слева, а посредине — их руки вместе. Народ завидовал Зое, ведь Василий был в орденах и красавец.