Я вальс слушал, а сам бродил по дымным, синим сопкам, видел тот лунный сумрак, их полумглу. Хотелось бесконечно смотреть на сопки, забыться навсегда в этом сне.
Ленька начал «Полонез» Огинского. Он любил его до слез. Много историй я слышал, как был написан «Полонез». А Ленька рассказывал, что Огинский сидел в камере-одиночке. Посадили его за то, что боролся Огинский за народное дело. Сильно тосковал он по воле, и потому что тосковал, — музыка сочинялась печальная. А этот полонез он написал, когда прощался с родиной навсегда.
Ленька кончил играть.
— Подари сизаря… Жалко что ли?
Я полез на чердак. Выбрал двух голубей — крылья уже окрепли и зерно клюют.
— Возьми, да корми!
— Я не про себя… Про отца. Говорит, голуби будут в доме — к добру. Может, мол, пить брошу…
— Отчего ж он пьет?
— От ранения… Он так рассказывал: будто, в госпитале лежал, совсем умирать собрался. Санитарка стала ему спирт приносить. Отец на ее брата походил, а брата-то убили. Со спирта сон появился, с едой направилось… К спирту, говорит, только сильно привык. С тех пор пьет…
Я не поверил Леньке, да и сам он вряд ли верил отцу. Тот вечно ходил сычом, ни с кем не здоровался, может, и о голубях возмечтал с похмелья.
На другое утро Ленька ушел на луг. Мать послала его пасти корову Зорьку. Зорька должна вот-вот отелиться, и ее взяли из табуна. В табуне ведь всякое бывает — еще теленочек потеряется. Ленька унес с собой гармошку. Он сидел на лугу один-одинешенек и наигрывал для себя, да для Зорьки. Вернулся он поздно. Гармошка болталась за плечами, Зорька — широкая, пегая корова, шла сзади, тянулась к гармошке языком. У ворот красовался Ленькин отец в хромовых сапогах, в черном суконном костюме. Костюм сзади отвисал, брюки над сапогами спугивались, но отец мнил себя щеголем. Увидев меня, приподнял кепку:
— Айда в клуб, циркачи приехали… А твои сизари у меня весь хлеб сожрут…
От клуба я отказался, зато похвалил его костюм. Он ушел от меня веселый, довольный собой, что вот, мол, трезвый сегодня и в клуб, как все люди, пошел.
Ко мне заглянул Ленька. Сегодня он стал играть свое, грустное, тягучее. Я и прежде знал, что он сам музыку сочиняет. А вот услышал впервые.
Ленька на меня глаз не поднимал, очень стеснялся. Я только видел, как шевелились у него ресницы и побелели от напряженья пальцы. Ленька играл, а сам мучился, то ли не нравилось ему, то ли хотелось еще лучше сыграть.
— Ты давно музыку сочиняешь?
— Давно, а это сегодня выдумал, когда Зорьку пас…
— Почему грустное выходит?
— Ну да!
Гармошка вздрогнула, раскололась на тысячу звуков, и звуки эти взяли в долгий и сладкий плен, и я услышал шум весеннего леса, говор вешней воды и все шорохи степи. А потом стихло половодье, вошла в дом белая береза. Ленька так и начал с мотива «Во поле березонька стояла…» Потом пальцы выжали из клавиш что-то бурное, радостное, похожее на радугу. Радуга взяла все звуки, щеки Ленькины побледнели, и хотелось бежать за радугой на край земли и плакать от счастья, но вот в дом снова вошла береза. И я молил: останься со мной подольше, пошуми надо мной подольше.
Отшумела береза, глаза Ленькины глядят виновато:
— Не нравится?
— Я люблю тебя, Ленька…
Он покраснел и я тоже. Утром он опять увел Зорьку и захватил гармошку. Уходил Ленька веселый, в серой клетчатой кепке, смущался этой кепки и моего взгляда приветливого. Зорька косилась на меня черными мутными глазами и двигалась за Ленькой тяжело, вперевалку, задние ноги еле поднимались и не хотели шагать. После дождя вставало утро росное, туманное, с полей прилетали запахи меда, горького чебреца. Ленькина спина и Зорька растаяли в тумане.
Прибежал Ленька в обед взмокший, несчастный, гармошка на одном ремне тащится.
— Потерял Зорьку… Найти не могу…
Такую беду видишь не часто. Я чувствовал, как это было. Сидел Ленька в траве, гармошка в коленях, музыку сочинял. Хорошая получалась музыка, и он забыл обо всем на свете. А Зорька забралась в лощину, клевер языком стрижет. Чем дальше — все больше клеверу, трава гуще. И ушла Зорька на все четыре стороны. Да Ленька-то здесь при чем. Но отец этого понять не мог. Он пригрозил:
— Зорьку не найдешь — изувечу…
Зорьку в тот вечер мы не нашли.
Ленькин отец напился, слонялся по ограде, пинал наколотые утром дрова. Ленька прятался у меня. Отец звал его, грозился, приваливался лбом к поленнице и ревел пьяными слезами об Зорьке. Подвывала ему и мать Леньки. Зорьку называли голубушкой, кормилицей, ягодкой. Ленька оцепенел. Потом отец стал бегать по ограде, заглядывать во все углы и кричать:
— Изувечу, изувечу!
На глаза ему попала гармошка, забытая Ленькой на крылечке. Он сгреб ее в беремя, подтащил к колодцу и бросил туда гармошку. Ленька застонал, метнулся от дивана к окну, сжал кулаки. Потом взглянул на меня виновато и спросил, точно гвоздь в сердце забил:
— Зачем жить теперь?
Я думал — он сходит сума. Он не разговаривал больше, глаза сделались пустые, плечи сошлись в комок.
— Не плачь… Мы найдем Зорьку. Все равно найдем.
Но Ленька и не плакал. Ему было хуже еще. Под окном орал отец, крушил поленницу.