В оде «На взятие Очакова» (1789), в эпистоле «На взятие Измаила» (1791) Костров отдал дань глубокого уважения и любви великому полководцу и неустрашимому гражданину. Суворову очень полюбилась «Илиада» в переводе Кострова, и поэту стало об этом известно. Суворову, видимо, нравились «Ода» и «Эпистола» Кострова, к нему обращенные, особенно «Эпистола», в то время как песнью «На взятие Измаила» (1791) Державина Суворов был очень недоволен. По воспоминаниям Д. И. Хвостова, Суворов «крепко порицал оду на сей случай Державина, говоря, что в ней только одно уподобление, и советовал нашему автору написать на нее критику. Похвала есть единственная награда поэта и героя, а как в сей оде ни слова не сказано о Суворове, а все говорится о князе Потемкине, который за 200 верст был от приступа, то герой, почитающий их дело — взятие Измаила — знаменитейшим из своих походов тогдашнего времени, не мог простить стихотворцу за молчание о нем».[1]
По свидетельству современника, Суворов понял костровского Оссиана именно так, как хотел этого поэт-переводчик. Суворов будто бы говорил: «Оссиан мой спутник, меня воспламеняет; я вижу и слышу Фингала в тумане на высокой скале сидящего и говорящего: «Оскар, одолевай силу в оружии! щади слабую руку». — Честь и слава певцам! — Они мужают нас и делают творцами общих благ».[2] Узнав через Хвостова о благожелательном отношении Суворова к его «Оссиану», Костров написал ему 30 сентября 1792 года письмо: «Получить похвалу от героя и справедливого судьи есть счастье для всякого завидное, а тем более, что я, посвящая вашему сиятельству посильный мой труд, руководим был одним только достодолжным великопочитанием к такому подвижнику, которого имя и потомству будет любезно, драгоценно, восхитительно».[3]
Сведав о бедственном положении Кострова, Суворов захотел наградить его денежной суммой и назначить ему регулярное пособие. Состоялось или нет это «награждение» — неизвестно; так или иначе, но после публикации «Эпистолы его сиятельству, графу Александру Васильевичу Суворову-Рымникскому на взятие Варшавы» (1795), Суворов распорядился выдать тысячу рублей Ермилу Ивановичу Кострову «ежели не в текущее время из моих доходов, то хотя на будущий год».[1]
Видимо, с начала 1790-х годов прекратились официальные отношения Кострова с университетом. Во всяком случае в это время он пишет уже стихи разным лицам не от университета, а скорее всего по собственному почину. «Слабость» его все более отражалась на здоровье.
Костров производил в это время впечатление совершенно больного человека. «Странное дело, — говорил он Карамзину, — пил я, кажется, все горячее, а умираю от холодного!»[2]
На смерть Кострова отозвались стихами поэты из круга ревнителей высокого слога — Н. Николев и Н. Шатров. Оба они отмечали его главную литературную заслугу, которая, по словам Шатрова, состояла в том, что он
В 1802 году в Петербурге, должно быть при содействии Ф. Туманского, было издано «Полное собрание всех сочинений и переводов в стихах покойного Кострова». Поэтическое наследие Кострова впервые предстало перед читателями собранным воедино, однако более или менее серьезных критических отзывов о нем не появилось, зато стали плодиться анекдоты о Кострове, и в литературной традиции, вплоть до драмы Н. В. Кукольника «Ермил Иванович Костров» (1853), прочно утвердилось отношение к поэту как жертве пьянства, собственной беспечности и, в первую очередь, равнодушия и пренебрежения сильных мира сего, не оценивших дарование поэта. Именно такое понимание судьбы Кострова, распространенное и в 1850-е годы, могло внушить А. Н. Островскому мысль использовать некоторые его черты для создания образа благородного и доброго, но беспутного Любима Торцова в комедии «Бедность не порок».
36. ОДА {*}