Отправлено письмо было 20 июля 1941 года. Уже давно стершиеся слова чья-то рука бережно обвела чернилами. Вначале Михаил интересовался здоровьем матери, близких, сообщал, что он не был ранен, что его сейчас беспокоит только одно… Здесь мысль солдата была прервана жирным мазком туши, зачернившей три строки. «…Ты пишешь, мама, — будь осторожней, голову не высовывай больше, чем надо. Пойми меня, зря не рискую, но буду биться так, чтобы эти фашистские сволочи не прошлись сапогами по родной калининской земле!..»
Когда капитан дошел до этих слов, глаза женщины, подернувшиеся дымкой глубокой печали, часто-часто заморгали. Всхлипывая, она прошептала:
— И фашист сюда пришел, и сам сынок головушку сложил… А за ним и меньшой сгинул. Всех война убила, всех, красавцев…
Дрожащие руки бережно прижимали к груди портрет, на котором были запечатлены оба ее сына с осоавиахимовскими значками на груди.
— Потом и хозяина не стало. И живу на старости одинокая.
Старая женщина прильнула к плечу Краснова, слеза упала на рукав его гимнастерки.
— Прости старуху… Как увижу молодых в военном, плачу.
Как бы ни торопился Николай, он ни за что не посмел бы прервать эти дорогие воспоминания.
Казалось бы, несложное дело — беседа с человеком. Тем более, с честным, прямым, бесхитростным человеком, искренне готовым прийти тебе на помощь. Вроде проще простого: задавай вопросы и слушай да записывай, чтоб не позабыть… Но это далеко не так.
Краснов решил не подсказывать ни имен, ни фамилий, ни каких-либо названий.
— В сорок втором, Лукерья Ефимовна, как мне рассказали в деревне, вы трех красноармейцев спасли. Как вам удалось схоронить их от фашистов?
— Так не одна я. Целое Тупилино их выхаживало.
— Ну, а когда каратели понаехали?..
Старушка, перебирая конец платка тонкими пальцами, заговорила сначала медленно, растягивая слова, потом быстрее:
— На крылечке была. Глянула: по дороге пыль с леса. Я скорей на чердак, упредить болезных: «Белогвардейцы скачут». И точно — не ошиблась… Примчались прямо к моей хате, а их главный — фенфебель — орет мне: «Твоя хата?» «Моя», — говорю. «Убирайся отсюда! Ревизуем для наших коней»…
— А как звали фельдфебеля?
— Гунявым его звали.
— Ну, а имя какое у него было?
— А пес его знает, — последовало без запинки, — он мне не представлялся. Так вот… Ты, сынок, не перебивай меня больше, спутаюсь… Погнал меня из хаты: «Иди, куды хочешь». Зараз кликнул одного, усатого, Яшком его звали: «Посмотри, что там есть, может, баба бонбу подложила?» Тот и давай внюхиваться — и на дворе, и в хате, в подпол слазил, не поленился… А ну как на чердак заберется? Нет, смотрю, не полез, докладает: так и так, всё в порядке. «А под крышей смотрел?» — «Нет». — «Чего ж ты докладаешь, тудыть твою?..» Яков приделывает лестницу (я ее оттащила в сторону, да недалеко, заметил), влезает. Пошатнулась, и сердце захолонуло. Ведь там, под крышей, и захорониться негде… А тот забрался и кричит оттель: «Господин фенфебель, ничего не обнаружил!» Стою столб-столбом: куды же они сховались? Здесь гунявый на меня взъелся: почему, дескать, не приветствуешь? Хочешь, твою хибару спалю? Я как окаменела. Солдат, что сверху слез, шепчет: «Вались в ноги», — да подталкивает меня. Упала, заголосила, смотрю, паразит, доволен…
Вот так поставили животину на двор, а меня вон выгнали… Разыскал меня вечером Яков: «Что делать будем? Ребят поить-кормить надо», — он, оказывается, их увидел, да знаку не подал. Думали, думали, и придумал он… Головастый мужик, куды до него фенфебелю!.. «Самогонки надо, — говорит. — Пролезу в ординарцы, буду в деревне на день оставаться, и продержим их. Тем более, уедем скоро…»
На такое дело не самогон, а кровушку, всю по капле, отдашь. Сделали. Сначала уж больно хорошего, со слезой, первачка. А потом всякой дрянью поили — сквозь табак процеживали, и карбиту подмешивали, и куриное дерьмо — тьфу! — ему туда, проклятому, бросали… Ничем не гребовал. Не знал, понятно… Так и подсобила я Якова в ординарцы… Проститься пришел, на нем лица не было. «Чего так спужался?» Заплакал: «Не поминай, Лукерья, лихом. А этому Лешке все равно не жить», — про фенфебеля, значит…
— Выходит, его Алексеем звали?
— Да? Стало быть, так… И уехали. Вот и все, мой любезный.
Краснов достал блокнот, стал записывать. Лукерья обеспокоенно спросила:
— Ты не на Якова в чемодан-то собираешь?
— Нет, Лукерья Ефимовна…
— Смотри, сынок. На него не надо. Что белогвардеец, так он только слово на себе носил… Хороший человек. Увидишь — привет передавай, Лукерья, мол, кланяется…
— А какая фамилия у ординарца была?
— Стерлось все… Да и зачем она тебе?..
— Знай мы фамилии солдат, сначала нашли бы их, а потом и его самого…
Старушка заволновалась:
— И нашли бы? Точно?
— Думаю, да.
— Марья! Марья! — закричала она, открыв дверь в коридор. — Кликни, желанная, племяшку мою скорее…
Та прибежала, расстроенная, укоризненно бросила:
— Говорила вам, обеспокоите тетю.
— Собирай скорее, в Тупилино поеду, — Лукерья засуетилась по избе, не обращая внимания на возражения родственницы.
— Да куда ты, тетя…