— Попробуем, — сказал я и первым смешал два куска — желтый и синий. Получился зеленый. Я смешал с коричневым, и кусок сделался бурым, как Павликов дом. Павлик уже мял в своих кулачищах все цвета. Через десять минут у нас получилась однородная, одноцветная масса, с вкраплениями песчинок, прилипших к пластилину, когда я упал на асфальт.
Цвет — асфальтно-серый, унылый, едва-едва зеленоватый. Из такого можно лепить дома, ящериц, змей и мертвецов.
— Н-да, — сказал Веселый Павлик, — скучноватый колор. Из такого можно только бюрократов делать. Ну ничего, я куплю тебе новую коробку. Сейчас пойдем купим. Пойдем, пойдем, не унывай.
Он пустился рыться в карманах, извлек оттуда четыре пятака, гривенник и почесал широкую свою грудь.
— Не хватит? — спросил он.
— Не-а, — сказал я. — И не надо. Я уже не люблю лепить.
— Ну ты что, обиделся, что ли? — спросил Веселый Павлик. — Ты с ума сошел! Ну ты!
Он ткнул меня толстым пальцем в плечо, как в пластилин. Я взял гитару и сунул ее в объятия Веселого Павлика:
— Играй.
И он заиграл.
Из серого куска пластилина я слепил огромную ящерицу величиной с хамелеона с длинным пластичным хвостом. Я поставил ее на кухне под столом, она стояла там и выглядывала, слегка приподняв изящную головку. Для страху я вставил ей в глаза две маленькие красные стеклянные пуговки. Они сверкали.
Расчет был на бабку. Я затаил дыхание, когда она, пробудившись от послеобеденного сна, отправилась на кухню. Ни звука. Я, разочарованный, стоял у дверей своей комнаты и слушал. Через несколько минут бабка прошлепала в свою комнату. Я заглянул к ней. Она вытряхивала из алюминиевого цилиндрика таблетку валидола. Увидев меня, сказала!
— Пошел прочь, разбойник.
Я отправился на кухню. На плите варился обед, В мусорном ведре лежала моя ящерица и страшно сверкала красными глазами. В ней ничего не было от того пластилина, который на две минуты воссоздал перед моим взором гибкий облик тети Веры Кардашовой. Теперь же в ней мне увиделось жуткое воплощение всех кошмаров моей жизни. Я выдернул ее за хвост из мусорного ведра и стал мять, пока пластилин вновь не сделался аморфным.
Всю неделю бабка не разговаривала со мной. Что-то должно было случиться. И случилось. Умерла тетя Вера Кардашова.
Несколько дней спустя я сидел во дворе на лавочке, и ко мне подсел Гена. Он пытался меня разговорить, но увидев, что у меня нет желания беседовать, решил выдать главный козырь:
— Слушай, а сердце получилось от твоего пластилина большое-пребольшое. И знаешь чего, оно теперь болит вместо моего, а мое совсем уже не болит.
— Что? — спросил я.
— Я говорю, сердце у меня совсем не болит, — пролепетал он.
— Ну и катись со своим сердцем, — вдруг сказал я.
— Ты чего?
— А ничего. Не болит, так и помалкивай.
Гена действительно стал гораздо лучше себя чувствовать, и теперь он часто гулял во дворе. Но с ребятами по-прежнему не общался — или читал что-нибудь в сторонке, или бродил по двору и заглядывал во все валяющиеся спичечные коробки, надеясь снова найти клад. Однажды это увидел Юра и взялся ходить за Геной по пятам, поднимать и заглядывать в коробки, которые Гена только что осмотрел. Если Генина надежда выглядела смехотворной, то Юрина вовсе была абсурдной, подобно тому, как, случается, неопытный грибник ходит по пятам опытного и еще рассчитывает что-то найти. Я подозвал Юру к себе и сказал, чтоб он не делал этого. Он задумался, неожиданно понял и засмеялся, а потом вдруг показал на Гену пальцем и покрутил этим пальцем возле своего виска, спрашивая у меня:
— Ага? Алеша, ага?
— Можешь считать, что ага, — сказал я.
А тем временем в небе над пятачком нашего двора, стиснутым со всех сторон домами, плыл самолет. Он касался крыльями облаков, и ему очень просторно было гудеть в огромном небе. А я, завидуя Гене Субботину, думал, почему у таких, как Гена, такие отцы, а у таких, как Женя Типунов, такие деды.
— Ну как там твой Анатолий? — спрашивала за картами моя бабка у бабушки Субботиной. — Не кричит больше, что ему тесно?
— Крой, Алена, — отвечала бабушка Субботина. — Не, ноне вродя мирно зажили, тьфу-тьфу — кабы б ня сглазить. Ах ты ж! Вмастила! Обратно я дура? Поговаривают, быдто на межнародные рельсы яво перевядут вскорости. В заграницу будет лятать.
— Чего-нибудь привезет, значит, — говорила моя бабка. — А ну-ка, я тебе козыря подброшу! Отбилась? Вот дьявол!
Дьявол.
Пьянство моей матери Анфисы достигло апогея.
Вот сейчас она придет. Я жду, когда закричит звонок, зазвенят, не попадая в замочную скважину, пьяные ключи, забьется в истерике дверь под нетерпеливыми ударами дьявольских каблуков. Я жду и щиплю пластилин, и пальцы лепят одного за другим зеленовато-серых чертиков с крыльями нетопырей, каких я видел в «Вие» и чуть не свалился от страха с люстры ДК Лазо.