Каждый из нас хранит воспоминания о многих вещах, о которых никогда не расскажет, даже себе. Он уславливается сам с собой, что границы его памяти проходят здесь или там, а если что-то осталось по ту сторону, воспоминание об этом не вызывает никаких чувств и вообще не опознается как свое, истинное, аутентичное; он не подтверждает его подлинность, признавая лишь то, что принадлежит ему по договору. Сколько удовольствия доставлял мне спуск в потайные глубины души
С тринадцати до семнадцати лет я обычно проводил время в своей маленькой комнате, окно которой выходило на задний двор мясницкой моего отца. И там два раза в неделю я наблюдал с подоконника за молодыми работниками, которые обрабатывали разделанные мясные туши — очищали, обжигали, отбивали.
Разумеется, их разговоры меньше всего напоминали беседы ангелов, а выражения не имели ничего общего с благоговейными молитвами — так что порой мне приходилось затыкать уши.
В то же время нельзя сказать, чтобы их речи были грубыми — они были пронизаны чувственностью самой высокой пробы, одинаково чуждой как игривой двусмысленности, так и откровенной непристойности. Особенно мне запомнилась одна история, из тех, что они рассказывали друг другу, которая меня абсолютно потрясла. В ней шла речь об одном человеке, который предстал перед судом в Шамбон-сюр-Вуэйз за то, что отымел козу. Их искренний хохот, воодушевление, с которым они описывали место и обстоятельства происшествия, изображая в лицах бедное животное, явно смущенное пылкостью чувств своего нежданного возлюбленного, и его самого, — всё это невероятно взволновало меня, до предела распалило мое воображение, обострило все мои чувства и помогло кое-что понять как в искушениях святого Антония, так и в метаморфозах Юпитера.
Это было накануне Пасхи.
Все мальчишки деревни явились на исповедь. Царила благоговейная тишина.
Кюре задернул занавеску в исповедальне. «Отец мой, я согрешил…» — «Ну что ж, дитя мое. Ты небрежно молился, таскал сладости? Больше ничего?» — «Ах, если бы, отец мой! но я даже не знаю, как сказать…» — «Смелее, дитя мое. Нужно признаваться во всех своих прегрешениях. Расскажи, в чем дело, и я сумею тебя понять». — «Отец мой, мне страшно в этом признаться». — «Как так? Ты ведь не боялся согрешить, а теперь боишься признаться в этом перед лицом Господа нашего? Я не в счет». — «Ну хорошо. Вот что было, святой отец: я отымел Козочку». — «Это очень стыдный поступок, дитя мое. Древние иудеи считали его страшным грехом и карали самым жестоким образом. Однако нынешний закон более снисходителен. Ты обещаешь, что больше не будешь этого делать?» — «Не буду, святой отец!»
Затем вошел следующий. «Отец мой, я согрешил. Я часто забывал молиться по утрам и два раза пропустил мессу». — «Это всё? Может быть, ты к тому же лгал?» — «Нет, отец мой, но я сделал кое-что похуже». — «Что же?» — «Отец мой, я не могу.» — «Нет-нет, ты не должен ничего скрывать. Ну же, смелее!» — «Ну хорошо. Отец мой, я отымел Козочку».
То же самое повторилось и с третьим, и с четвертым, и так далее вплоть до тринадцатого — все по очереди признавались в одном и том же несомненно греховном деянии. Но тринадцатый каялся лишь в мелких грешках и упорно не желал признавать за собой ничего более серьезного. Священник продолжал настойчивые расспросы, но ответом было по-прежнему «Нет». «Итак, ты не делал ничего другого?» — «Да нет же, нет, святой отец!» — «Ну что ж, дитя мое, тогда вместе вознесем хвалу Господу за ту милость, которую он тебе оказал, — среди всеобщего разложения позволил тебе сохранить чистое сердце. Я уже готов был поверить, что мой приход проклят, но присутствие хотя бы одного невинного, каков ты есть, способно отвести от нас гнев Божий. Чтобы ты убедился, как сильно меня порадовал, ты пойдешь сейчас со мной в ризницу, и я подарю тебе образ Пресвятой Девы».
И он действительно принес ребенку заслуженную награду, но перед тем, как вручить ее, попросил:
— Назови же мне свое имя, мой славный мальчуган.
— Друзья называют меня Козочка, господин кюре.