Она лежала на подплывшем испариной оттепели снегу – на животе, неловко подогнув под себя ногу – ушибленную тяжко либо сломанную, недвижную. Нежно-русые ее волосы мокрым сеном раструсились по спине – на них медленно таял лучистый иней, исчезали его тайные хрустальные осколки и мерцающие льдышки. А под разбросанными волосами, прямо над торчащими днищами долбленок лопатками вздрагивали огромные, непобедимого размаха крылья – плотные, мощные, перо к перу. Крылья были сложены, как две руки в молитве. Бог знает чем перепачканы были они – мазутом, пятнами воска, угольной пылью, ржавчиной; там и сям торчали сгоревшие перья, концы роскошных крыльев размахрились, обвисли от долгого, безысходного полета в непредставимой разуменью вышине. Редкие дыры и раны в обводах засохшей сукровицы просвечивали в безупречной лепке оперенья. Господи, сколько же земель и ветров пролетела она. Иссеченная дождями, попадавшая в слепом полете в сердцевины ураганов, жилистая, широкоплечая, с высохшими от голода запястьями и щиколотками, красивая поздней, увядающей красотой женщина, упавшая с неба, лежала на засыпанных снегом камнях перед Иоанном и Василием. И мальчик закрыл рот рукой – птичий, резкий крик отчаяния едва не вырвался у него.
– Дед, – зашелся он в плаче, – дед!..
Иоанн тяжелыми петляющими шагами подошел к поверженной. Он не хотел показывать мальчонке, как он испугался; словно бы это было для него привычное дело, он наклонился ближе к ходящей ходуном крылатой спине, подхватил безвольное тело под коленки и под мышки, стараясь ненароком не задеть, грубо не повредить крылья, волочащиеся по земле. И так, молча, они двинулись к дому – старик Иоанн с несчастной на руках, за ним Василий, вытирающий ладонями мокрое, стынущее на соленом ветру лицо.
Ничего не сказала Леокадия, когда в полном молчании предстали перед нею, старухой и хозяйкой, все трое. Лишь всплеснула корявыми руками, судорожно перекрестилась да скорей на огонь таз с водой поставила – бережно мыть, грязь мягкой тряпкой оттирать, раны и порезы травным настоем промывать да целебным маслом мазать, а после, вымыв хорошенько, согрев, напоив из кружки горячим козьим молоком, ранки старательно чистыми тряпицами перевязав, – укутать, обнять ее всю, бедняжку, толстым стеганым лоскутным одеялом, а в носки, что на сухие исхудалые ноги наспех, для тепла, напялены, еще и горчицы насыпать – пусть продерет знатно, до сердца прожжет!.. Спать положили ее на печь – пусть утрудившиеся, излетавшиеся косточки отойдут, расправятся в неугасимом томительном жаре. Когда она, так и не открыв за все время, пока ее мыли и перевязывали, тяжелых полукружий посинелых от изнурения век, уснула на пышущей силой огня печи – расстаралась Леокадия, дров насовала от души, растопила – чище вулкана, – собралась молчащая семья за столом; наклонились, чашами, лбы друг к дружке. Леокадия, сухими пальцами забирая серебряные пряди за уши, прошелестела:
– А и кто же это, Иоанн, а?.. Дьяволица… либо блаженненькая какая?.. Я крылатых-то баб отродясь не видала… может, старый, я самое с ума стащилась, а?!.. А чем мы кормить-то ее будем, ест ли она еду-то человечью аль нет…
Помолчали. Глаза Василия горели ровным, неистовым светом отчаяния и восторга. Он слушал, как с печи доносилось невнятное бормотание, тихое сопение, спокойное дыхание, вдруг – стоны, жалобные и пронзительные, как тот, недавний, вой-плач на берегу, в виду льдяных пластин сала, блистающих скал и адского хохота птичьих базаров… а после – опять неразборчивый, глухой и вязкий шепот, переходящий в напряженную тишину… в ход звезд над избой… в ночь.
И, когда Леокадия и Иоанн улеглись, часто-мелко крестясь, когда уже засопели-засвистели по-стариковски, – Василий, тоже осенив себя крестом, встал с ложа своего в ночной рубашонке, медленно, на цыпочках, подошел к печи, приблизил покрывшееся испариной лицо к спящей – и замер. Нюх и зренье его обострились, тьма ходила перед ним рвущимися надвое сияющими радугами.
С печи, почти до полу, свешивалось крыло. Изорванные перья пахли дымом и горем. Лицо спящей чудесной женщины не было просветлено сном, как обычно бывает это после тяжелых перевалов и бесконечных дорог, а искажено, сведено судорогой морщин, таящих невыплаканные слезы, ужас, обиду. Мальчик протянул руку. Пальцы его дрогнули и нашли пушок щеки, слипшуюся прядь волос, крестовину переносицы… Размах бровей был волен и широк. А лоб, обдутый тысячью ветров, круглился, выгибался упрямо.