И однажды настала ночь. Лампадки трещали, пахли прогорклым маслом. Чащоба морозных узоров на низколобых окнах заслоняла лунный, Божий свет. Голубое марево полуночной избы струилось и дрожало. Гирька ходиков тянулась и дотягивалась до половицы. Розовая икра звезд падала с неба в черный чан моря. Грубыми руками мускулистый ветер толкал избу, тряс ее. Василий скорчился под медвежьей дохою на лежанке. И он ясно, хорошо услышал, как стукнули об пол босые пятки, как проскрипела одна половица, другая, – и нежное, огненное биение чужой, непонятной, молча и отчаянно светящейся между них, людей, небесной и женской жизни начало играть, дышать, пульсировать, приближаться. Она шла к нему – он уловил расходящееся по голубо-лунному дыму избы кругами тепло тела, зачуял ноздрями запах сена и масла от перьев, и голову боялся повернуть, и все-таки повернул, и увидел – совсем обнаженной, дикой, светлой и прекрасной, она шла к нему, и лунно, льдисто сверкали ее узкие, длинные глаза в темноте, в перекрестьях сполохов Сияния и детски беззащитных лучей догорающих, вечных Леокадииных лампадок.
“Господи, прости меня, грешного”, – только и успел подумать мальчик, прежде чем цветная ярость ледяного Сияния, распахнувшегося на полмира, крепко и безжалостно обхватила его, втянула без возврата.
Ходики шли и шли, тикали, тукали, отрезая крохотными мышиными ножичками Время, закрещивая его мелкими крестиками. Сыпались жгучие минуты слепою солью. Слепящие разверстые крылья летели по дегтярному небу. Мороз цепкими когтями царапал мальчишье тело. Крылья расширяли, топырили все сверкающие в звездном свете перья, вздымались волнами. Мальчик крепко приник к нагой спине ангелицы, вцепился ей в загривок, как зверю. Потом его руки переползли ниже; в его ладони легли живые, сначала ледяные, потом жаркие до безумья, огненные чаши. И он держал в руках живые чаши небесного счастья и смеялся от радости.
Миры проносились мимо них и сквозь них. Обжигали.
Все раны всех жизней, бывших до них и после них грядущих, – тех, из кого их плоть и кровь была сплетена, – рыжие и золотые, изумрудные и васильковые бинты небесного Сияния перебинтовали.
И потому боли любви они не чуяли. И боли смерти не ведали. Ни печали, ни воздыхания. Жизнь бесконечная глядела им в закрытые от терпкого и светлого блаженства глаза, смеялась.
И вошел мальчик сияньем тела своего в вечное Сиянье; и обняло его Сиянье крепко, крепко; и вошел он сиянием души своей в свет иной, вечной Души; и вобрала его вечная Душа в себя, нежно и глубоко, как рот вбирает дрожащий рот, как створы раковины морской вбирают соленую слезную воду; и слились оба сиянья, и обнялись, и стали праздником одним, и благословили светом своим тех, кого на земле оставляли; и благословились всем смертным и сгоревшим, всем – под безумным широким крылом – плывущим, навек уплывающим, прощальным.
Это мои губы? Это твои руки? Это чье сердце, одно на двоих, так сильно, огненно бьется?
Здравствуй. Блаженствуй. Прощай.
Любовь не встреча, а прощанье.
Любовь – навечное прощанье с землей.
Истинно любящие лишь неба, широкого неба достойны.
Мальчик! Я первая женщина твоя. Мальчик ты или старик? Пришел ты в жизнь или уходишь? Я огненная, я блаженная ангелица твоя.
Тело превратилось в душу. Душа превратилась в дух. Дух стал гудящим, празднично поющим морскую предвечную песнь, небесным, закатным огнем.
Я огонь. Ты огонь. Мы одно Сиянье, помни это. Синие, розовые, алые, золотые столбы в черном северном небе, и они ходят и колышутся, целуются и обнимаются. Мы сполохи Сиянья. Мы чайки. Мы гагары. Мы скалы ночные. Мы прибой седовласый, шуга ледяная. Я унесу тебя. Ты унесешь меня. Мы оба стали одной любовью.
А любовь – это свет.
А свет – это огонь.
А огонь – это Бог. Он горит над живыми и мертвыми в холодной, многозвездной ночи.
Бог есть огонь, значит, Бог – это мы оба с тобою.
А бедные старики в молочном, кислом свете утра стояли, беспомощно щупали белизну пустой печи пылающими пальцами, дрожащими сухой ноябрьской травой на морском режущем ветру. Губы их прыгали, заострившиеся скулы ходуном ходили под сморщившейся, сгоревшей на костре Времени кожей. Шепотом, боясь, что Дух Моря и Дух Северного Ветра услышат их, молились они. И последние звезды, борясь тусклым светом с моргающей лампадкой, освещали последние в жизни этой земной слезы их стариковские в бороздах и колеях земляно-коричневых морщин.
– Иоанн, Иоанн!.. А не холодно там, в небесах, сыночку-то нашему!.. Нет!..
– Лека, Леокаша, не страдай ты эдак-то, не убивайся сильно, – не замерзнет: ведь он Бога любил, и Бог его, верю, полюбит там – согреет!..