Помнит ли великий грохот зала, рев толпы, кучи цветов, визг поклонниц, стрекотанье съемочных камер? Крахмальные простынки в наших гостиницах? Клокотанье лавы своего чудовищно мощного голоса, грома, селя, под воздушными куполами разрываемых надвое ветром и громом хлипких декораций? Помнит ли, как большеглазая Клелия взбежала, шумя юбками, к нему, поющему, на дощатую сцену, пахнущую перцовым потом и опилками, и притиснула свое залитое слезами восторга лицо к его жирному родному животу? А наши стоны помнит? А тот закуток на бензинной заправке?
Если помнит – может быть, когда его, хрипящего в подушках, будут соборовать, он, вдыхая остатками легких душистое святое масло, натужно вымолвит последнее: «Кле…»
А я – я спела тебе о нем все. Больше ничего не спою.
«Блин горелый!.. Да нет!.. Вот сюда, сюда надо руку. Так встаньте. Фу, черт!.. Вы можете застыть?.. Слишком подвижное лицо. Но мертвое лицо мне тоже не надо делать. Как на паспорте. Удавиться можно! Какая трудная натура. Тяжело. Да не тяните вы шею вверх, как гусь!.. Вы можете – две секунды… спокойно?!..»
Я сделалась известной, Сильвио, скажем прямо – знаменитой, знаменитее Радамеса, и при виде меня округлялись глаза и рты у прохожих, в магазинах мне, узнавая меня, накладывали с подобострастной улыбочкой немыслимую гору снеди, тряпок, безделок, бумажек и фантиков, всего, чем кичится никчемная человеческая жизнь. Режиссеры снимали меня в бестолковых радужных фильмах. И художники, да, художники писали мои портреты, и этот художничек тощенький, глазного зуба нету, дырка во рту, тоже туда же, взялся за мой портрет, – ну и написал.
Ну и написал!
Нищий, что ли, был совсем? Нечего есть было?
Я не то чтобы купалась в роскоши – студия моя была обставлена скромно, рояль в углу, компьютер на виду, ксероксы, факсы, – но зато по стенам висели мои портреты, много портретов, хороших и разных, и в неглиже, и в соломенных шляпах, и в концертных, до полу, платьях с блестками, и в серых отрепьях – как воспоминание или же как предчувствие, – и художникам я платила от души, зная, как они всегда любят пожрать и покурить… покурить. Погоди, я закурю. Отдохни немного. Не читай. Дай затянусь. Дай немного поплачу.
…и этому художничку, беззубому, я заплатила. Авансом. Он сперва отшатнулся. «Куда столько!.. Я ума лишусь, если ночью вдруг на эту кучу денег погляжу». Он зажал руками уши от моего ослепительного хохота. «Это задаток! Пишите, пишите!.. Раскладывайте ваши красочки!..» Он стал раскладывать красочки, кисточки и палитрочки, ухмыляясь в мою сторону, прямо на меня, беззубенькой своею мордочкой. Я осклабилась ответно и подумала: «Ну и пес».
Жутко худой, кожа и кости, под пиджаком у него была одна тельняшка, он не курил и не пил, в отличие от тебя, – в рот ничего не брал, как сектант, как будто обет дал, и ел, когда я угощала его, через силу, стесняясь, еле отщипывая, чуть откусывая. У него на щеках бушевал болезненный румянец, как у чахоточного. Я подозрительно посматривала. «Может, вам аспирина таблетку?..» Он хватался за щеки ладонями. «Да нет. Что вы. У меня это…» – и выдавливал, густо краснея шеей и грудью под тельняшкой: «…от вас». Я, как нарочно, искусно наряжалась. То декольте на высокую грудь натяну. То глухое, под горло, платье с бархоткой. Ну художник же! Должен сам выбрать, в чем писать. Пока холст грунтовал, натягивал на подрамник – и выбрал.
Живую меня.
Клюшка, костыль, оглобля, он жадно, дрожа, совал пальцы и губы в живую содрогающуюся натуру, и я, считая ребрами его ребра, вопила на весь свой богатый временный домище от счастья. На секунду застыв, выгнувшись под ним, я поняла, что не знаю даже, как его зовут! Я шепнула: скажи!.. – он лишь сильнее и жесточе впился в меня клешнястым телом. Я понимала, что он и душу в меня всадил – всю, по рукоять.
Долго ли, коротко ли, я вызнала, что его звать Уриэль, как Архангела Господня, а больше он ничего внятного не сказал. Только работал молча, тонко улыбаясь, заворачивая губу хитренько внутрь, чтобы не узрели его зубной изъян. Он черпал из меня краски пригоршнями, губами, месил их на холсте кулаками, размазывал пятками. Он заставлял меня сесть так, встать этак. Наклонял. Вертел. Пригибал властно. Выкручивал руки. Закидывал ноги. И при этом все – молча. Ни вздоха. Ни крика. И все – на «вы». Никакого «ты», никакого «моя». Вежливый. Смущенный, как мальчик на первом свидании. Было дело – принес мне ворох неприличных фотографий, заляпанных жиром и вином. «Откуда это у тебя, Уриэль?» Пожал плечами. «Ниоткуда. Я думал, вам это будет приятно». – «Приятно?.. Отчего?.. Я не люблю порно». Опять пожатие плеч. «Это не порно. Это общечеловеческое. Это наша жизнь. Это живое и нужно всем. Я думал, вам тоже нужно». Сгреб в карман, унес. Обернулся у двери: «Я их сделал сам».