Ему очень понравилась тогда эта последняя фраза. Он просто другие имена в нее вставил, и получилось совсем смешно: «Пашка вон у Беловых, не женился и пьяницей сделался». Вот ведь как… Стань этот Федька Гуськов вместе с Пашкой Беловым подлецами, хамами, прощелыгами, хапугами, кто бы так написал: «Федька вон у Гуськовых подлецом сделался и хапугой, а Пашка Белов — хамом и прощелыгой». Нет! Написали бы по-иному: Федька вон у Гуськовых жить умеет, все в дом тянет, а Пашка Белов здороваться перестал от богатства». Вот так написали бы… А сделаться пьяницей — глупо. Но мать не за Федьку Гуськова волновалась и отца не зря вспомнила… Пил он люто. Ночью, бывало, приходил с компанией, мать-перемать вместо «здравствуй», ящик водки на стол — и коронный номер: сонному Пашке баян в руки — и концерт по заявкам нетрезвых трудящихся. Сначала «Полонез Огинского», потом пару этюдов и на «бис» — «Позарастали стежки-дорожки». Отец плакал, обнимая Пашку. Он гордился сыном, который так умел душу встревожить — и сжать ее, ударить наотмашь, и погладить тихо, — что не гордиться таким сыном было нельзя.
Чудно и весело становилось Пашке. Тихим, ласковым делала отца его музыка. Он уже и не пил больше, а гладил Пашку по голове и вместе с баяном прижимал к себе. А потом засыпал на ковре, и компания исчезала, прихватив ящик. Пашка тогда шел к матери в спальню, и теперь уже она, плача, обнимала его, а он шептал ей в ухо: «Завтра дутики покупать пойдем…», только и помня обещание отца «купить завтра все, что хочешь», а что он хотел больше всего? Конечно, коньки с дутыми полозьями, загнутыми на концах, — таких еще ни у кого нет! И засыпал под всхлипывания и храп, доносившийся из зала.
Мать слишком долго терпела, слишком долго. Она не могла понять того, что понял он, правда, много лет спустя: водкой заливают пустоту. Все — много пережившие и ничего не видевшие, баловни судьбы и неудачники, добрые и злые, — они страшатся пустоты внутри себя. Темной, беспощадной, которую надо заполнить до краев, чтобы она не так звенела. Там, где-то на дне этой пропасти, корчится и стонет беззащитный человечек. Его нужно убить — он опасный свидетель.
Мать с бабушкой уехали из Астрахани через два года после смерти деда, уехали на родину — на Дон. Было что-то очень трогательное в нескончаемых просьбах бабушки, и Белов чуть ли не физически ощутил, как неохватное и редко в общем-то возникающее в сознании понятие «Родина» начинает принимать какие-то совершенно определенные очертания — круглой хаты с натертым глиной крыльцом, деда — молодого и ухватистого, чистого, накрахмаленного передника для базара, хлебного духа земли, покосного звона, зимних свадеб, туфель с пряжками, купленных в Царицыне, луговых цветов в займище — словом, чего-то будничного, порой смешного, ненужного и уж никак не возвышенного.
Белов поехал с ними — помочь устроиться да и на свою тоже родину посмотреть. После рождения привезли его туда лишь однажды, когда ему шел четвертый год, и он натворил там дел: перевернул люльку с младенцем, разбил две статуэтки германского производства и напился куриной воды из жестяной банки.
Спустя много лет он снова приехал в Калач. Странно чувствовал, он себя поначалу. Не то что обманутым, а вроде бы разочарованным. Сколько таких вот больших сел, названных потом городами, видел он в командировках? Десятки. Таких же серых от пыли, днем пустынных, ночью темных, с магазинами, которые открывались и закрывались непонятно по какому распорядку. Он вглядывался в лица, пытаясь отыскать в них что-то особое, казачье, а не было в них ничего особого, приметного. Лица как лица. И Дон тоже река как река.
И лишь потом, когда после дневной суеты повечеряли в саду за большим столом и гости — родня вся дальняя, ближней уж никого не осталось — пояса отпустили да вдруг запели разом, — вот тут и начался для него Дон-батюшка: и в лицах засияла удаль, и ветерком потянуло с реки, будто она подпевать надумала да рассупонилась и в пляс пустилась, и в пору хоть с головой было лезть в эту песню, в этот вечер, в шелест листвы — чудо целое!
С тех пор он дважды еще приезжал туда и раз в месяц писал.
…Четыре ровно — выпуск на стол, без пятнадцати пять — запись, последняя сигарета в редакции — и день прошел. Стой, стой! А цифры в информации из Черною Яра переправили? Ну хорошо, а то показалось.
Письмо с приглашением почтальонша вручила ему в канун старого Нового года. Была суббота, и Белов прибирал квартиру: подметал, вытирал пыль, а ковер он решил почистить внизу, на дворовой площадке. С ковром под мышкой он и встретил почтальоншу.
— Вам письмо, — сказала она, — из-за границы. И газеты.
Белов взял почту и потопал наверх, посчитав, что ковер и так чистый.
Бэт Хейзлвуд приглашала Павла Белова посетить ее дом в предместье Нью-Йорка в любое удобное для него время. Приглашение было отпечатано в типографии и напоминало визитную карточку увеличенных размеров.