Львенок с самого начала не был кандидатом на жизнь. Его мать была самой забитой самкой в прайде, лучшие куски обходили ее и ее потомство стороной. Да еще Львенок родился каким-то рахитичным и слабым (совсем не таким, как крепенький львенок альфа) и с каждым днем становился все слабее и рахитичнее. Я сама комментировала, как он слабеет, и в моих глазах появлялись предательские непрофессиональные слезы. И дрожащим голосом я говорила о статистике смерти среди львят. Это была плохая статистика.
Периодически мне хотелось крикнуть участникам экспедиции: «А давайте спасем его», но я даже не открывала рта. Такие слова были ересью — мы снимали фильм о жестоких законах дикой природы, куда не должен вмешиваться человек (иногда мне казалось, что жизнь Львенка вполне стоила бы достоверности проходного фильма о животных, который от силы пару раз покажут ночью по кабельному каналу).
Развязка должна была наступить в ближайшие дни. Вполне вероятно — сегодня ночью. Глава прайда (начинающий стареть лев, морду которого пересекал толстый, похожий на белого червяка шрам) давно уже поглядывал на Львенка во вполне определенном смысле. И только слабое рычание забитой матери останавливало его. Но матери надолго не хватит — это было ясно даже такому чайнику, как я. Кто сказал, что природа прекрасна и невинна? Она жестока и зла. Прекрасна цивилизация — с тонкими каблуками, пенными ваннами, небоскребами из стекла и бетона. Тот прекрасный мир, от которого я сейчас так далека.
Львенок продолжал скулить... От страха или от боли? Я не знала. Может, его ранили, и он уполз в джунгли? Или отец с грязной спутанной гривой сейчас надвигается на него, а он забился в угол... Хотя какие углы в африканское саванне? 95% участников экспедиции спали. Им везло, а мне, как всегда, нет.
Скулеж раздался снова. И тут я не выдержала. В конце концов, разве не я воображала себя в детстве мушкетером, который спасает всех из беды? Разве не я рыдала над смертью каждой букашки в каждой книжке про животных? Так что же в свои двадцать пять я отсиживаюсь в тесной палатке, как Гитлер в бункере?
Я натянула уродливые штаны с кармашками, расхлябанные сандалии. И прихватив ружье и фонарик, выползла из палатки.
На улице было еще жарче и еще темней, как будто в миллиметре от меня стоял огромный черный зверь и часто и жарко дышал. И звезд не было — ни одной. И луны тоже. И я висела посреди этого мрака, и мне же начало касаться, что подо мной не существует опоры в виде сухой выжженной земли. Я включила фонарик — белая полоска прорезала тьму, почти ничего
не осветив, — как будто черное платье перевязали поясом цвета парного молока.
Львенок завизжал опять — как-то очень нежно и музыкально. И я пошла на звук, надеясь, что плохой слух и топографический кретинизм не заведут меня в противоположную сторону. Я сама не знала, зачем шла — плана не было, и что делать, если — например, когда я найду стадо взрослых львов, склонившихся над маленьким ванильным трупиком, — я тоже не знала. И еще, непонятно почему, мне было совсем не страшно. Хотя я тряслась и вцеплялась в руку соседа на каждом фильме ужасов. А сейчас, когда мне угрожали вполне реальные когти и зубы, страха не было.
Как ни странно, я шла правильно. Звук усиливался. Может, он как-то менялся — но музыкального слуха у меня нет, поэтому точно сказать не могу. Фонарик тонким лезвием шарил во тьме — выхватывая только сероватую траву да редкие кусты. И вдруг в луче света, как обрывок мультяшного кадра, мелькнула мордочка Львенка. Ванильная, с какой-то темной полосой на лбу. Полосой засохшей крови, которая в свете фонарика казалась черной. Мне все стало ясно. Лев набросился на Львенка. Мать кинулась на защиту. И Львенок успел уползти — в темноту. В неизвестность. Туда. А может, все было и не так. До того, как я прилетела в Калахари, я видела животных только в зоопарке да в рекламе собачьих кормов.
Львенок был похож на котенка или на щенка — на кого-то, кого нужно немедленно приласкать и обогреть. Я посветила фонариком вокруг — львов не было видно. Только вдали мелькнул горбатый силуэт гиены.
Я сунула ружье под мышку, взяла фонарик в зубы и протянула ко Львенку руки. И сразу мне стало ясно: никакой это не котенок и не щенок. Мягкая плюшевая лапа резко взметнулась и оставила на моей руке (пониже локтя) четыре рваные кровавые дорожки. Я даже не вскрикнула. Я ору, только когда вокруг есть публика — когда могут пожалеть или просто обратить внимание. А чего орать посреди саванны — звать львов и гепардов на поздний ужин?
Я только сжала зубы и издала легкое шипение. Рука болела, но не очень — может, это был шок. А может, царапины действительно были неглубокие.
— Я же помочь тебе хочу, дурак, — сказала я как можно более спокойным голосом. — А ты что делаешь?