— Неа! — гремело отовсюду и мальчишки выкатывались к её ногам из разных углов, из-под кровати, из-под стола.
— Тогда, геройчики, по сто лет будете жить! В этой своей волкоморне!
С ходу она кидалась разводить печку. Сварит какого супа из жареной кукурузы, наколотой Митрофаном молотком на скрыне. Заштопает кому там носки, рубашку. Вымоет пол красным кирпичом. Пристирнёт что.
И ой как не н
И солоней всего подпекало то, что ни надумай он сделать, только соберись со всей мужской основательностью, к чему приучал отец, то-олько вот он вот разготов взяться, ан, ни слова не говоря, Аниса уже делает всё то со смешками.
«Ну уж тюти! Хватя из меня буланчика строить!»[53] — пальнул ей в мыслях, а вслух не отважился. Как взрослому такое ахнешь?
— Всё бы хорошо, да с ботинками у вас, воителюшка, скандалик, — заметила Мите как-то Аниса. — Каши просят прожорливцы столько, что и котла такого не найдёшь сварить. Да и самой крупы где эстоль сыскать?
Митроша понял, что тут тётя Аниса ничего не может поделать. А вот он и покажет, кто он такой в деле. Потом вежливенько попросит не путаться её под ногами.
На следующий день шёл он из школы, подобрал в канаве и прикатил шину с легковушки.
— Украл? — выразили скромное предположение Глебка с Антоней.
— Взял, — тактично подправил Митя.
— Раз взял колесо, так сгоняй ещё разик туда, забери всю машину.
— И без второго захода отхватите по целому легковику. Будете по лужам летать быстрей всякого автомобилика!
Мальчику хотелось, чтоб все в семье имели по две пары новеньких чуней. Одну пару на будни, другую на праздники. Чтоб не было обиженных, настроился шить размером всем одинаковые. У нас все равны, говорил в школе Сергей Данилович. Так пускай и обувку все носят одинаковую.
Снял мерку с подошвы маминой калоши, топором разрубил потёрханную шину на десять равных кусков. Больше подошв не выходило. Ну что ж, будет обувка пока на будни. С праздниками подождём.
С огнём завзятого сапожника, с каким-то внутренним горением навалился он пришивать к литой шине-подошве верх из отношенной кирзы голенища, макая цыганскую иголку не в мыло, как делал отец, а в простую воду в мамином напёрстке. Загляни Никиша в окно, он бы увидел в этом маленьком усерднике себя в далёкой родной Новой Криуше. Манера работать в наклон, слегка выпустив и прикусив язык, качающийся на вершинке жёлтой мётелкой хохолок — всё то его, Никишино.
Мальчика распирала гордость. Никто не учил, никто не заставлял, а спонадобилось — сам сел и шьёт. Сам! И разве хуже отца?
Подкатилась печальная отцова песня.
Митя не удержался, бесшабашно замурлыкал:
Ожидавшие обновку Глеб и Антошка стояли в размолоченных ботинках у Мити за плечами, как ангелы. Подхватили припев яростно-прилежно, с укоризной:
Митя благодарно покивал братцам и уже один взял повёл песню дальше.
Безмятежность в его голосе подломилась, пошла таять, уступая раздумчивости, грусти.
После каждого куплета шёл припев. Глебка и Антоха ни один не прокараулили, брали в самую пору. Митроше пало к душе, как ему подпевали, и в ответ он, едва дошив первую чуню, с ласковой важностью проговорил:
— Певчуки! Необутики! Получите отдарок. Меряйте!
Глеб, заранее разувшись, торопливо воткнул ногу в чуню и скис:
— Ой!.. Больша-ая… Как корабель!
— Ну и радуйся. Не утопнешь в луже.
— До лужки ещё надобится добежать. Зачем такие большие мастурячишь?
— Где большие? Ну где большие? Я на вырост шил! Ты, клопик, собираешься когда-нибудь расти?
— Что, сиди и жди, когда нога вырастет по чуньке? Это ско-оль ждать?
Глеб вжал в чуню вторую ногу. Сделал прыжок и, не удержавшись, вальнулся на бок. Зажаловался:
— Бо-ольшие… Горбатые чуники… Я из них выбегаю… Выскакую… Ты маленькие сошей.
— Не положено.
— Большие положено, а маленькие не положено?