Червинской одно время, казалось, не оставалось ничего лучшего, как уехать в Турцию к вполне обеспеченным родителям... И опять слезы, припадки: потерять голодный, холодный Париж с неоплаченным отельным номером... ("Кто забудет тебя".)

Адамович, возвращаясь с каникул в Ницце и попадая на людное собрание, часто повторял:

- Ах, как хорошо, что здесь все по-прежнему! Иногда, на юге, мне представляется: я вернусь в Париж, а там уже все изменилось...

Мы жили в бессознательном, вещем страхе - потери! Недаром Шаршун, одновременно шер-шавый и без кожи, описывал в диких бредовых отрывках, как его высылают из Франции - везут к границе СССР.

Мы знали, что предстоит еще одна утрата, но не понимали объема ее и не находили разум-ного обоснования для своего страха.

И однажды это случилось. Париж опустел, как разграбленный улей, как Москва 1812 года. Русские поплыли, словно щепки; они неслись впереди волны, как всякое меньшинство в любой стране, более чувствительное к переменам климата.

Через год я увидал Адамовича в Ницце; он был ласков и ясен, смеялся моим шуткам... Вспом-нил, как я однажды, подойдя к бриджевому столу, сообщил: "А я сегодня читал "Бесы" Достоевс-кого, малоталантливая книга". Такие выходки поражали Адамовича на всю жизнь. Итак мы, казалось, по-обычному смеялись, разговаривали. Но что-то в корне изменилось: передо мною был старик! Горечь, характерная для всех поражений и развалов, желтизна лица, морщинки, потух-ший взгляд! А ведь этот беззаботнейший человек, один из немногих в наше время, прожил жизнь именно так, как ему хотелось, и, в общем, был на редкость доволен своей судьбою.

До лета 1942 года мы еще несколько раз встречались, иногда случайно, в Казино, над самым ниццким морем. Это он мне показал открытку Фельзена из оккупированной зоны: "Я теперь не бываю у Мережковских. Там теперь бывают совсем другие люди".

Он же мне, невесело улыбаясь, передал содержание письма одной "молодой" писательницы к Бунину, в Грасс. Она приглашала лауреата назад, в Париж, уверяя, что "теперь стало возможным настоящее объединение эмиграции".

- Эта шкура еще идеологию подводит! - решили мы.

Впрочем, Адамович выразил эту мысль несколько деликатнее.

И наконец, как-то утром, перед отъездом в Монпелье, я забрел к нему. Жил он тогда на задво-рках, далеко от центра, и Адамович мне молча протянул открытку от Ставрова:

- Такого-то числа Дикой после продолжительной болезни умер в больнице...

Физическая тошнота охватила меня. Здоровый, агрессивный Вильде, последовательно весе-лый, любящий мысль и устрицы, справедливость, вино, любовь и борьбу, теперь раскачивается на виселице или валяется с простреленной грудью во рву... Хотелось блевать, а не плакать.

По дороге назад к своему отелю на Place Massena я обнаружил очередь, где выдавали вино в обмен на просроченный купон, и получил две бутылки алжирского красного. В ресторане меня уже ждали; я ничего не сказал. Только подкрепившись военным обедом с рутабагой и стаканом вина, получив для собаки корочку и поблагодарив жертвователей ("merci pour le personnel"*) , только после этого я сообщил Ирине Гржебиной о героической смерти Дикого, или, как его прозвали, - "Ванички".

* Благодарю от имени пса (франц.).

Отношение Адамовича к писателям было, как и многое в нем, совершенно капризное.

Сколько раз он начинал писать обо мне с явно добрыми чувствами, но вдруг, точно образ мой или предмет книги вызывали волну раздражения, и он наговаривал кучу неприятных и не всегда справедливых истин. (Я все ему, шармеру, кажется, прощал.)

А в то же время было в Адамовиче некое чрезмерное понимание слабостей человека и готов-ность прощать всем все. Эта достоевщина ему лично, пожалуй, не была нужна, ибо держал он себя всегда с достоинством и даже в особо злостных сплетнях никогда не попадался. И все же это широчайшее, вселенское, распущенное всепрощение! Откуда оно взялось в нем, европейце, петербуржце, любящем приличия и комфорт... Сойдется с человеком, только вчера совершившим подлость, даже оклеветавшим его (например, Г. Иванов), и отделается усмешкою, шуткою.

Однако были у Адамовича и настоящие враги - литературные или метафизические - Хода-севич, Сирин, еще кое-кто. Им он не отпускал вины никак или очень неохотно.

Внешне ссора с Ходасевичем была основана на уездной сплетне... Кто-то пустил слух, что Горький прогнал Ходасевича из Сорренто, потому что застал поэта роющимся в бумагах его пись-менного стола. На это последовал ответ, что "оба Жоржа" перед отъездом из Петрограда убили и ограбили богатую старушку. Вот такого рода болтовня поссорила двух поэтов, и целое десятиле-тие они не раскланивались, во всяком случае, не разговаривали друг с другом.

С Ходасевичем, в конце концов, Георгия Викторовича и нас всех свел Фельзен. В эти годы (1936) Монпарнас представлял из себя нечто подобное облаку в штанах: согласие, мир, благора-сположение царили на поверхности. Молодежь побеждала по всей линии, старики - дотягивали.

Перейти на страницу:

Похожие книги