Таков уж закон воинствующего мышления: подобно тому, как антисемит мчится по кругу за дьяволом, скрывающимся в его собственной душе, – или как из антисоветских сочинений глядит советский идеал, – так и книга, долженствующая посрамить недоумную дамскую прозу, отчасти похожа на нее, нехотя и свысока.

Вот чем: ближайший к автору персонаж является объектом восхищения и субъектом правоты. (Правоты неколебимой: скажем, кто изменил Саше Зиминой – пусть пеняет на себя, и кому изменила она – тоже.) Красавица и гений в одном лице, перед чьим очарованием не в силах устоять никто мало-мальски симпатичный. Недостойные, будучи (хотя бы и с досадным опозданием) отвергнуты, ведут себя кое-как, что и становится источником драматизма.

Матриархальная позиция не устойчивей, чем, к примеру, та или иная классовая. Правда – это не то, что знает один, не знает другой. Литература – это когда человек, приплясывая, шипя, перекидывает с ладони на ладонь раскаленную головешку – то, чего знать о себе не хочет. Так называемая словесность дам, кем бы ни был автор по своей анатомии, мастерит для него, наоборот, романтические зеркала: чтобы отражалась его истинная, то есть прекрасная, сущность – которую только любить бы и любить, quantum nulla amabitur, а вы не умеете, эх, трусливые мещане.

Но у Татьяны Москвиной высока температура слога. Это редкость. И поэтому я считаю, что книга хорошая, даже очень.

Константин Крикунов. Ты: Очерки русской жизни

СПб.: Янус, 2004.

Насчет русской жизни – скажу попозже, если получится. Кто такой (или такая) Ты этой книги – не скажу вообще, потому что не разглядел, виноват. Но в принципе и название, и подзаголовок одобряю. Хотя, с другой стороны, такие широкие плащи может носить кто угодно.

А меня заинтересовал – причем сильно и сочувственно заинтересовал – сочинитель. Его собственная жизнь, про которую он – почти ни слова и которая в этой книге – вся. Жизнь как история личного синтаксиса. Как трагическая страсть к идеально неправильному порядку слов. Как роман с фразой.

Возможно, заблуждаюсь. Пишу, как прочитал. Как понял – для чего, скажем, помещен в конце книги детский дневник и в нем даже воспроизведены орфографические ошибки. По-моему, точно не ради хвастливой мемуарной слезы (типа где моя свежесть? осталась в Армавире; сделался вы же сами видели до чего искушен), – а ради тогдашних предложений, бесцветных, как простая гамма: «Утром я снова купался и нырял».

Зато в первом разделе – Heartless exercise in the forms – проходит настоящий парад грамматических фигур как ретроспектива судьбы. Предполагаю, что это – избранное из записной книжки за много-много лет. Если напечатать способом Василия Розанова: в виде опавших листьев, по штуке на страницу – вышло бы коробов несколько. А тут строка лепится к строке, шрифт мелкий – соответственно, головокружительный темп.

И фраза тут – не афоризм, а, строго говоря, моностих. Это как ловить змей не ради яда и подавно не ради кожи, а чтобы любоваться изяществом и скоростью змеиного бега.

«Зарево помоек. Чайки дерутся над трупом сгоревшей кошки. Ахилл гонится за черепахой. Огонь есть физическое время, абсолютное беспокойство».

С вашего позволения, повыписываю еще.

«Небо красное, трава синяя, птичка желтая. Спускаясь в погреб, о гвоздь разорвал бровь».

«Моя страна – Берег Слоновой Кости: жужелица, шелковица!»

«Четверг – не четверг? Вот и дождик. Горестно, горестно, спать, спать, стерпится – слюбится.

Дождик, чистой воды канарейка».

А в школах талдычат: предложение есть мысль, выраженная словами. А слепок интонации – не хотите? Клинописный, глинописный аккорд? Или – сведенный смысловой судорогой мускул звука? Или – лексический интеграл мгновенья?

«Дорресторанное пиво. Парафин на скатерти. Селедка и муравей. Детка упорхнет, корова сдохнет, а тщеславие, как крысу, утопим в стакане».

Короче, необыкновенно умеет человек так расставить слова, сочленить и повернуть, чтобы в них вошел голос и остался насовсем.

Перейти на страницу:

Все книги серии Рецензии

Похожие книги