«В сторонке от детской площадки и вышедших в вечерний двор, как на первомайский праздник, обитателей этих черных окон с кошками и геранями, в сторонке стояла бетонная скамейка. На скамейке лежала женщина. Возраста не разобрать… Ноги в старых теплых черных чулках касались земли, щека на бетоне, так спят пьяные, когда сидел, потом свалился на бок.
Очень густые и очень грязные волосы закрывали лицо. Женщина спала. У ее изголовья сидела девочка, волосы беленькие, красные колготки, рваные сандалики, лет четырех. Девочка сидела тихо, и тихо ждала, когда мама проснется, и гладила маму по голове. Чумазое лицо, ясные светлые глазки, девочка как девочка. Весь ее вид говорил, что она может так сидеть и час, и ночь, и сколько нужно…
– Марчела, фу! – кричали собаке.
– Насть! – пойдем на карусельку! – кричала маленькая нарядная подружка своей нарядной маленькой подружке.
Девочка сидела, в ней не было любопытства к каруселькам и сверстницам. Она гладила по голове маму, перебирала ее волосы…
…Я не знаю, как объяснить. Люди, читатели, президенты, армии полицейских и благотворителей, кагэбэшники и диссиденты, мама! – я ненавижу эту страну. Я ненавижу эту страну вот из-за этой девочки, из-за ее горя, в котором не знаю, кто виноват».
А у меня такое впечатление (допустим, ложное, не стану спорить), что настоящий слог в наши дни опять ютится в газетах.
Другое дело, что перед нами, как видите, человек, чья цель – написать такую фразу – одну! – в которой будет сказано все. Цель нереальная. В конце концов приходишь к местоимению, в котором нет информации, не читается интонация. К примеру – Ты.
Марио Варгас Льоса. Вожаки
Рассказы, повести, эссе / Пер. с исп. Э.Брагинской, В.Капустиной, С.Корзаковой, К.Корконосенко, Т.Коробкиной, В.Спасской. – СПб.: Азбука-классика, 2004.
Почтовые лошади просвещения дотащили нам, стало быть, бандероль из 1959 года: первый сборник нынешнего перуанского классика. Подвиг трогательный, кроме шуток, и со стороны издательства – тоже героизм, даже притом, что бумага, как обычно, – цвета тени, с такой же и плотностью. Все равно: приятно льстить себя мыслью, что живешь в такой стране, где найдутся на эту книжку пять тысяч покупателей – хоть бы и самой Швеции впору.
Переводы, чувствуется, предельно добросовестны, проступают и пятна вдохновения, о качествах же Варгаса Льосы пускай рассуждает, кто понимает. В голове остается вроде как музыка жары и боли.
Климат в этих рассказах такой, что, кажется, сразу лег бы и умер, – а у персонажей хватает сил драться и кричать. И выпивать, и хохотать, и мучить друг дружку.
Про смолокудрых, широкошляпых крепышей, лабающих на наших перекрестках и в подземных переходах нескончаемую тихую плясовую, думаешь теперь так, словно им прибавилось реальности. Как будто не просто занятные фигурки, а есть и у них целый свой мир. Представляете? Например, когда в Европе зима, у них дома – нестерпимое лето.
Что же касается боли, то Льоса обходится с нею так: наполняет ею сюжет, закупоривает притертой пробкой, после чего ставит на поворотный круг и соблазняет читателя полюбоваться игрой света на стеклянных боках.
В каждом рассказе кто-нибудь задыхается отчаянием, и оно передается персонажам остальным, но правило нерушимо: победитель – тот, кто выразительней всех промолчит. Всегда выигрывает автор.
Поэтому пересказывать – глупо, как никогда. Просто констатирую факт: если проткнуть глобус вязальной спицей от Петербурга наискосок и насквозь – то и там, на месте выходного отверстия, кто бы мог вообразить, люди живут, то есть главным образом страдают, и некоторые из них изловчаются создавать такие словесные конструкции, как если бы во всем этом под известным углом просматривался некий смысл.