Когда приехали в учебный лагерь — здание бывшей начальной школы, укрытое для маскировки пальмовыми листьями, — тот же солдат обрил Угву наголо осколком стекла, поцарапав голову до крови. Циновки и матрасы, разложенные в бывших классах, кишели клопами. Заморыши-солдаты — ни обуви, ни формы, ни половины желтого солнца на рукавах — дрались, пинались и дразнили Угву на учениях. После строевых занятий затекали руки. От бега по полосе препятствий ныли икры. От каната волдыри лопались на ладонях. Жидкий суп, что наливали раз в день из железного таза, и пригоршня гарри не утоляли голода. А от небрежной жестокости этого нового мира, где Угву не имел права голоса, в нем сгустился страх.
Под окном класса свила гнездо пара птиц. По утрам их щебет заглушался пронзительным свистком командира, криком «Стройся!» и топотом солдат всех возрастов. Днем, когда жара иссушала волю и жажду действия, солдаты переругивались, играли в карты и обсуждали, сколько вандалов взорвали в прошлые операции. Когда кто-нибудь говорил, что следующая операция уже совсем скоро, страх Угву мешался с радостью — ведь он боец и сражается за Биафру. Жаль, что не в настоящем батальоне, не разит врагов из винтовки. Он вспомнил, как профессор Эквенуго описывал
Угву жалел, что не может рассказать Эберечи о своем разочаровании. И о командире — единственном в батальоне, у кого была настоящая форма, всегда накрахмаленная и отутюженная, и как он все время рявкал по радиосвязи, а когда один подросток пытался сбежать с учений, поколотил его собственноручно, разбил в кровь нос и отправил на гауптвахту. Особенно живо вспоминалась ему Эберечи, когда приходили деревенские женщины с гарри, водянистым супом и очень редко — с рисом, приготовленным на пальмовом масле, почти без приправ. Бывало, женщины помоложе заходили к командиру в штаб и появлялись оттуда с виноватыми улыбками. Часовые у входа, впуская женщин, всегда поднимали шлагбаум, хоть в этом не было нужды — его можно было обойти. Однажды Угву увидел, как со двора уходила девушка, виляя круглой попкой, и чуть не крикнул: «Эберечи!» — хоть и знал, что это не она. Как-то раз, разыскивая клочки бумаги, чтобы записать подробности своей жизни, а потом рассказать Эберечи, в углу за классной доской он наткнулся на книгу «Повесть о жизни Фредерика Дугласа, американского раба, написанная им самим». На титульном листе синела печать библиотеки Правительственного колледжа. Угву одолел книгу за два дня и начал снова, смакуя каждое слово, запоминая наизусть отрывки: «Рабы стали бояться дегтя не меньше, чем кнута. Тяжело жилось без кроватей, но еще тяжелее — без времени на сон».
Хай-Тек частенько подсаживался к Угву, когда тот читал. Он то напевал нудным голосом биафрийские песни, то болтал о том о сем. Угву не обращал на него внимания. Но однажды женщины не принесли в лагерь ничего съестного, и солдаты хмуро ворчали день напролет. Ночью Хай-Тек растолкал Угву, протянул банку сардин, и Угву вцепился в нее. Хай-Тек прыснул: «Это нам на двоих». Где он ее раздобыл? Угву диву давался, откуда у Хай-Тека, совсем еще пацана, такая сметливость и хватка. Они спрятались за корпусом и вдвоем умяли рыбу в масле.
— Вандалов кормят на убой! — сказал Хай-Тек. — Когда я однажды пробрался в их лагерь, там женщины варили суп с большущими кусками мяса. И даже наших угощали на Пасху. Тогда неделю боев не было.
— На Пасху не было боев? — переспросил Угву.
— Ага. Они даже в карты с нашими играли и пили виски. Бывает и такое — устраивают перемирия, чтобы все отдохнули. — Хай-Тек глянул на Угву и хихикнул: — Ну и башка у тебя — умора!
Угву дотронулся до макушки: осколком стекла его обрили неровно, тут и там торчали пучки волос.
— Да уж.
— Это оттого, что брили по сухому, — со знанием дела объяснил Хай-Тек. — Давай я побрею бритвой, с мылом.
Хай-Тек достал кусок пахучего зеленого мыла, намылил Угву голову и мастерски побрил лезвием. Позже, когда Хай-Тек шепнул ему: «Операция через два дня», Угву вспомнил обычай бриться наголо в знак траура. Бритье как дань скорби. Угву лежал лицом вверх на тонком матрасе, прислушиваясь к противному храпу со всех сторон. Он заслужил уважение товарищей, до конца выкладываясь на учениях, преодолевая полосу препятствий, лазая по грубому канату, — но так ни с кем и не сдружился по-настоящему. Говорил он очень мало, и чужая судьба не интересовала его. Лучше никого ни о чем не расспрашивать — пусть на душе у каждого лежит свой груз. Он мечтал встать тихонько, выпрыгнуть в окно и бежать до самой Умуахии, до своего двора, и снова увидеть Хозяина и Оланну, обнять Малышку! Но часть его души хотела остаться здесь и бороться за правое дело.