— Допустим… Но по отношению к нему мне надо было проявить максимальную добросовестность. Его мне надо было во что бы то ни стало вылечить, поставить на ноги, возвратить к жизни. Я должен был этого добиться, чтобы не упрекать себя в том, что избрал бесчестный способ мести. И потому, пока он лежал у меня в больнице, пока он был моим пациентом, я не мог пойти, например, к вам, майор, и выдать его вам. Ведь это, собственно, одно и то же. До тех пор, пока он оставался в больнице под моим наблюдением, я не имел права, не имел никакого морального права мстить. Тогда мне было уже все дозволено. Я знал, что в действительности вылечил его именно для этого. Перед судьбой мы теперь равны, надо свести старые счеты. И побыстрее, потому что он собирался уезжать, я рисковал потерять его из виду. Хотя в то время еще не был вполне убежден, что он узнал меня, что он именно меня боится…
— А теперь вы уверены в этом?
— Уверен. Он сам признался мне в последнюю минуту своей жизни. Я вам скажу, как это было. С медицинской точки зрения не было никакой необходимости в моих визитах. Однако я пошел к нему через несколько часов после того, как он выписался из больницы. Я ходил к нему, чтобы не упустить его. Каждый вечер я шел гулять и часами бродил взад и вперед возле гостиницы. Я подсчитал, какое окно его, и два вечера подряд сторожил это окно, как собака, пока в нем не гас свет. В среду я был у него во второй половине дня и все еще не знал, что делать. То есть я понимал, что надо отвести его в милицию, но мне было как-то неловко, неудобно. Он сказал, что очень мне благодарен, что завтра уезжает…
— Он собирался ехать только через несколько дней. Ждал машину, обещанную Познанским…
— Мне он сказал так. Он хотел, чтобы я перестал к нему ездить. Вы полагаете, что он убил Закшевского, грозившего ему разоблачением… Меня он не мог убить. Быть может, потому, что я подарил ему жизнь. Быть может, потому, что его все же мучили призраки прошлого. А может, попросту он был еще слаб. Вполне возможно, что он хотел лишь убежать от меня. И тогда-то я решил больше не медлить. Вечером я надел тонкие кожаные перчатки. Вы их найдете в шкафу. Я взял кинжал, который был у меня очень давно, он однажды попался мне на базаре. Я купил его, подумав, что такая вещь пригодится в хозяйстве. По пути, не снимая перчаток, я купил сигареты.
— „Спорт“, — прошептал Левандовский. — Сейчас мы уже знаем. Вы курите „Кармен“ и „Спорт“.
— Сигаретами „Кармен“ я угощаю, сам курю только „Спорт“. Я очень волновался. В вестибюле гостиницы было очень людно. Никто не обратил на меня внимание. Я рассчитывал, что даже если портье меня заметит, предыдущие визиты обернутся мне на пользу. Я считал, что мои приходы и уходы в гостиницу спутаются у него в памяти. Дверь в номер была не заперта. Он уже переоделся в пижаму. Он смотрел на меня с изумлением. Я положил на стол пачку „Спорта“, которую все время нес в руках — ее я потом забыл взять, — и сказал ему, что знаю, кто он: Анджей Коваль. Тогда он сказал, что он меня тоже узнал, что я сын доктора Смоленского, брат Кристины. Он сидел в кресле, даже не пытаясь встать. Быть может, он оцепенел от неожиданности? Я вынул из кармана приговор, вынесенный двадцать лет назад, и прочел ему его. Я спросил, что он может сказать в свое оправдание. Он ответил: ничего. Тогда я вынул кинжал и ударил его прямо в сердце…
Страшные слова тонули в уютной мирной комнате, растворялись, пропадали. Неужели действительно человек, сидящий в глубоком кресле, все это сделал? Он продолжал: