Здесь мне придется ненадолго прервать чистый, звенящий Лидин голос. Я должен рассказать о двух своих трудных визитах, состоявшихся в те дни.
Первый визит был — в тюрьму.
Еще в августе, в Кронштадте, я получил письмо от школьного товарища Леськи Лейтмана, воевавшего где-то на Ленинградском фронте, в зенитной артиллерии, — письмо, в котором, между прочим, сообщалось, что в Баку что-то случилось нехорошее с Маркой Янилевским. И вот теперь, в Баку, я узнаю от Норы Зиман, что же произошло с моим лучшим школьным другом.
Марка должен был, как и все мы (за исключением «дефективных»), идти либо на фронт, либо в военное училище. Но Маркина мать, Александра Евсеевна, ни за что не хотела отпускать сына на войну: достаточно, считала она, того, что на войну отбыл военврачом ее муж, Маркин отец. Мне трудно писать об этом. Всех нас любили наши мамы. Александра же Евсеевна, да простятся мне эти жесткие слова, любила слепо, безоглядно. Она добилась, что ее муж (еще до отправки на фронт), используя свои связи с разного рода начальством, определил Марку служить в райвоенкомат. Марка считался там вольнонаемным, то есть не имел статуса военнослужащего. Он ходил в полувоенной одежде без знаков различия, в фуражке цвета хаки, но без кокарды. Не сомневаюсь, что он добросовестно выполнял свои обязанности. И вот…
Нора точно не знала, но, по слухам, Марка, влюбленный в одну голубоглазую девицу, по ее, девицы, просьбе устроил не то отсрочку, не то освобождение от призыва какому-то человеку. Вернее, устроил кто-то из военкоматского начальства — по Маркиному ходатайству. Но «дело» вскрылось, получило огласку и пошло в суд. Начальник, получивший от того человека крупную взятку, сумел выкрутиться, переложив всю вину на одного только Марку (который, разумеется, взяток не брал). И суд вкатил Марке не то три, не то пять лет (теперь уже не помню) заключения.
Можно себе представить степень его отчаяния. Апелляции нанятого адвоката не помогли. Единственное, чего удалось добиться, это то, что Марку не отправили куда-то в лагерь, а посадили в тюрьму в близком от города селении Кишлы.
Вот я и поехал в Кишлинскую тюрьму на свидание с Маркой. Электричка домчала меня быстро. Я шел вдоль высокой тюремной ограды, невольно замедляя шаг. Марка, наш главный «теоретик», знаток международных отношений, общий любимец, автор «Милых гадов», душевный и склонный к сентиментальности Марка — ну никак не связывался в моем сознании с тюрьмой. Что-то противоестественное было в этом, что-то ирреальное.
Формальности на контрольно-пропускном пункте проделаны довольно быстро, и вот меня провели, насколько помню, в кабинет начальника КВЧ — культурно-воспитательной части. Это азербайджанец средних лет, кажется, капитан, и он по телефону велит привести заключенного Янилевского. Положив трубку, окидывает быстрым взглядом меня, мои погоны старшины 1-й статьи, мои медали (к тому времени я был награжден, кроме медали «За оборону Ленинграда», медалью «За боевые заслуги») — и начинает мне рассказывать, какой хороший, сознательный заключенный этот Янилевский, какой грамотный и как помогает ему в культработе: проводит политинформации, читки газет и т. п. «Если бы все заключенные были такие», — несколько элегически завершает капитан свой монолог.
И вот приводят Марку. Похудевший и небритый, в серой казенной робе, он останавливается у двери, глядя на меня широко распахнутыми глазами. Бросаюсь к нему. Мы обнимаемся и с минуту, сдерживая слезы, не можем начать говорить.
Капитан деликатно выходит из комнаты:
— Ну, вы тут пообщайтесь.
Мы садимся на стулья в углу кабинета. Уже не помню, о чем говорили. Кажется, Марка начал с положения на фронтах. Я сказал, что не могу себе представить, чтобы он совершил нечто дурное, незаконное. Марка поник, тихо промолвил:
— Меня сделали козлом отпущения.
И стал расспрашивать обо мне, о Лиде… поздравил нас…
С тяжелым сердцем ушел я с этого свидания. Боже мой, Марка! Самый восторженный среди нас, самый благонамеренный…
Теперь о втором визите.
Мы с Лидой ходили по бакинским улицам, по родному городу, залитому октябрьским солнцем, и разочек успели заглянуть на бульвар. Все тут — как было раньше: акации и кусты олеандров, и любимая наша купальня на месте, и несильный, но внятный запах мазута, и, конечно, наша «аллея вздохов».
Хорошо! Но почему ощущаю неясную тревогу? Через несколько дней надо пускаться в обратный путь, на войну. Да, конечно. Но что-то еще гложет душу. Может, просто оттого, что мощно нахлынуло довоенное, детское, школьное?
Улицы многолюдны, идут женщины с кошелками, мальчишки орут: «Папирос „Вышка“ есть!» Торгуют папиросами поштучно, хлебом, сахарином. Довольно много на улицах мужчин. Я-то привык к мысли, что все мужики воюют, и уж прежде всего молодые. А тут… вон стоит на углу Пролетарской и Красноармейской, возле физкультинститута, группка юнцов изрядного возраста, курят, галдят. Они что же — добывают нефть, работают на оборону? Сомнительно… Я мало знаю о жизни тыла, и что-то в нынешнем бакинском пейзаже кажется мне странным.