Поражало Ивана и то, как много и старательно ели в семействе дяди, что не было за столом, как дома у родителей, той чопорной воспитанности, того желания для всех быть добрыми и приятными. В таких жизненных делах здесь было просторнее, вольнее. Особенно нравилось пить чай из старого, имевшего сизый цвет, с огромным, в форме петуха, краном самовара, и в те минуты, как гасили большой свет, люстру под потолком, и зажигали малый, электрическую лампочку, искусно вделанную в керосиновую лампу и прикрытую желтым картонным абажуром, Иван испытывал какое-то успокоение души. Глубокая тишина таилась в углах, на широкой печи, в погребе под полом, куда то и дело лазила Анастасья. Было странно также, что независимо от всех уже доживала свою жизнь старая, девяностолетняя Анфиса, и как-то спокойно, рассудительно и без тени боязни готовилась она к великому и страшному своему мгновению — к смерти. Она часто и подолгу молилась в углу, стоя на коленях, опуская до пола белую голову, а подняв ее, исступленно всматривалась маленькими тусклыми глазами в сумеречную глубину, где виднелся лик иконы, шептала привычную и страстную молитву. Но поражала его и даже пугала почти злобность, когда смотрела она остановившимися, уже неземными белыми глазами-бельмами на его сытое лицо, на его замшевую нарядную куртку, на нейлоновую рубашку. И, неестественно прямя сухогорбую спину, чтобы подчеркнуть независимость и крепость своей натуры, она отчеканивала каждое слово:

— Чистые штаны носить — большого ума не надо! Был бы ум их заработать.

Старуха горевала о кроснах, о прялке, о своем золотом и невозвратном времечке.

В конце августа приехал проведать родню брат Василия Федоровича — Семен. Это был мелкого телосложения, с узкой грудью, с сиплым голосом, с худым морщинистым, когда-то, видимо, красивым и одухотворенным лицом человек лет сорока пяти — он жил в районном городке Рославле. Но теперь он уже разрушался с той трагической и безжалостной неизбежностью, что бывает с истинно талантливыми, но нестойкими людьми.

В первый же вечер, после ужина, крепко выпив, он еще крепче начал ругать всю родню, и отца Ивана, и самого Василия Федоровича, обвиняя их в жестокости, что лучше у чужого что попросить, чем у них.

— Свои! — кричал он, еще выпив стаканчик и приходя в обычное горячечное состояние повышенной деятельности, которой он всегда гордился. — Вспомнил обо мне братец! Академик… Он думал однажды, что я ему кланяться пойду, в ножки ему ударюсь, да вот что твоему папаше, понял ты, — дулю ему! — И он, сжав темный кулак, ткнул им Ивану под нос, потом как-то, совершенно неожиданно, царственно улыбнулся и сделал изящный жест рукой: — Я, конечно, извиняюсь, но ты все-таки Семена Ельцова уважь! Уважь! Сделай ты такое одолжение!

На другое утро, только что проснувшись и лежа на диване, он поманил Ивана пальцем и, словно ввинчиваясь в его глаза, спросил:

— А ты кто такой?

— Вчера кричали на отца, а сегодня не знаете?

Он какое-то мгновение смотрел на него молча, видимо думая, нужно или не нужно говорить ему серьезно с племянником. Он будто переродился после вчерашнего вечера, лицо его было строго и серьезно.

— Вчера? Гм… так то, братец, вчера, а то — сегодня. Сынок Афанасия, что ли? Ты кто же? Студент? Что-то я слышал, между прочим, университеты проходишь? Ну до чего выглаженная рожа, зацепиться не за что, фу. — Он взял Ивана за пуговицу, прищурился, и Иван почувствовал какую-то неотразимую силу проницательных его глубоких смеющихся глаз; в лице его вдруг промелькнуло выражение ясности и природной доброты. — А теперь беги с глаз, и точка!

Ельцов чувствовал потребность возражать ему; к тому же он видел, что дядя не считает нужным говорить с ним о серьезных вещах, это заело его, и с тактом хорошо воспитанного человека он стал говорить относительно, во-первых, суждения о человеке по его внешним качествам, и, во-вторых, что и народ уже не тот, изменилось самое воззрение на него.

Услышав это высказывание, Семен, казалось, утратил всякий интерес к Ельцову. Глаза его приобрели сухой и даже едва уловимый презрительный оттенок. Он строго и прямо смотрел ему в лицо, ожидая, не скажет ли студент еще чего. Но Иван молчал…

Намеревался Семен пробыть две недели, но уехал на четвертый день, тихим влажным утром, когда в мерных, теплых еще полях уже по-осеннему кричали вороны и начинала сквозить первая позолота кленов и лип. Выпив две пол-литровые кружки парного молока, он зашагал мимо заборов и сонных, поивших сучья в воде озера ив, в своем выношенном рыжем дешевом пиджаке, в не менее старой, сдвинутой на ухо кепке и сапогах с выбитыми на одну сторону каблуками.

На вопросы Ивана, что он за человек, Василий Федорович отмалчивался, поплевывал себе под ноги, говорил как-то неопределенно, вскользь:

— Известно кто — человек, не птица.

Но спустя немного Иван о нем узнал подробности, те мелочи жизни, которые перевернули его взгляд на этого человека, как на потерянного пьяницу. Обо всем этом рассказал Василий Федорович на третий день после его отъезда.

Перейти на страницу:

Похожие книги