Егоркин сходил в избу, о чем-то невнятно переговорил со своей младшей сестренкой, и та спустя минуту пробежала через поляну с сумкой в руках. Егоркин вышел на крыльцо и, не двигаясь, долго о чем-то думал.
Я подошел и сел на скамью у стены, где только что сидела маленькая женщина.
Распогоживало. Меж макушек сосен, правей поляны, сочился свет солнца. Тучи, толпясь, чернея у горизонта, все дальше уходили на север. Теплый ветер нес запах смолы, пахло сеном.
Егоркин невозмутимо продолжал глядеть выше леса, в даль — там, тихонько бубня, угасал последний гром.
— Погода будет, — сказал Егоркин, думая, вероятно, о другом.
— Пора уж, — сказал я.
Егоркин вдруг резко повернулся ко мне, под близко сведенными бровями его сверкнули глаза. Высокий, очень белый лоб, излучающий какой-то холодный свет, был без единой морщинки.
— А вам не жалко попусту тратить время? — спросил в упор Егоркин.
— Да разве мы тратим? — крайне удивился я.
Егоркин невозмутимо, не мигая, продолжал смотреть мне в лицо.
— Охота — баловство. И вы больше слоняетесь без дела, чем стреляете. — Егоркин покачал головой, вздохнул, и глаза его стали еще колючее, суше.
— Человек — существо сложное, — сказал я, — ему много надо.
— У человека — геморрой от долгого безделья, а он говорит: «Я сложный, мне много надо!» Так ведь пустота, понимаете?! Пустота жизни! — воскликнул он.
Я пожал плечами:
— Почему? Среди таких, как мы, и труженики и герои.
— Э, бросьте! Вы лень оправдываете.
— Мы же в мирные дни живем, — проговорил я, несколько поколебленный его твердым убеждением, непримиримостью и ясностью.
— «В мирные дни»? — повторил он с иронией над таким понятием; должно быть, это мое замечание ничего не значило для него. Он сощурил свои блестящие глаза, улыбнулся и, быстро взглянув на меня, как на маленького, едва заметно качнул головой.
— Я ненавижу все эти отвратительные так называемые культурные мероприятия, эти наполненные орущими бездельниками стадионы, эти фильмы с продолжением у телевизоров! Гипертоники века! Посмотрите на процент таких заболеваний. В сорок лет наедают животик, а потом, в пятьдесят, становятся развалинами.
Но я попытался отстоять свою точку зрения.
— Не пугайте меня начитанностью. Я знаю историю, — спокойно возразил Егоркин, засунув руки в карманы. — Главное что? Тот огонь не должен погаснуть. Огонь, который давно тот же Рахметов зажег. А очень многие его затаптывают из-за уютца… — Лицо его побледнело, он сжал губы и тут же вытолкнул горячие слова: — Слишком сытую молодость ненавижу… Вы слышали наш разговор? — Егоркин взволнованно и даже немного краснея откинул назад свои жесткие волосы. — Я не против мягких диванов. Не-ет! Против другого воюю, — кашлянул он. — Да, если хотите, я про своего бывшего товарища расскажу. Недалеко живет, тоже лесник. Я с ним четыре года за одной партой сидел. Мы и дело делали: сад в Горьевске на ста гектарах общественным порядком посадили. Потом гляжу: Василий будто помазанный ходит. Я его как-то на рынке встретил. У бабы одной барахлишко заграничное выторговывал. — Егоркин побледнел еще больше и опять откинул с высокого лба волосы. — С этого барахлишка, возможно, и началось. Однажды он мне сказал: «В Москву поеду, там нейлоновые вещи появились. Их можно пять лет носить». Бросил работу — а какая подступала работа! — уехал. — На лице Егоркина было по-прежнему ясное и холодное спокойствие. — Приехал я к ним в сторожку. Жена его встретила. Гляжу — и в ней алчность какая-то. Рабыня вещей… Василий вылез из свинюшника. На меня смотрит, а глаза как маслом намазаны. Не то боятся чего, не то мою душу ублажают: гляди, мол, перенимай опыт, учись, как жить. В доме, в трех комнатах, адская теснота. Телевизор в углу парусиной зашит. Василий лег на диван, стал прикидывать, когда сможет купить жене шубу из норки за три тысячи. Я понял, что человеческое тело — слабое и бренное, но дух, но воля, но идеи, как приводы, — они должны быть выше наших устоявшихся предрассудков, наших физиологических потребностей. — Егоркин замолчал и в волнении стал ходить по крыльцу — туда и сюда, безмолвный и собранный. Очевидно, то, что произошло с его школьным товарищем, нанесло ему ощутимый удар. Я видел, что Егоркин борется в эту минуту с самим собой: ведь и в нем, как в живом человеке, есть та частица, что и у Василия. И он ее отвергал.
— Теперь тот лесник потихоньку спекулирует лесом. Шубу ведь норковую за такую зарплату не купишь, — сказал Егоркин, сузив глаза. — А не купить боится, жена разлюбит: диалектика!.. И я стал бы таким, как Василий. Как и моя жена. Но я ушел от такого… счастья. И товарища или уведу из этого рабства, или на воровстве леса застукаю! Ненавижу я такую жизнь с уютным зелененьким светом под абажуром, — усмехнулся Егоркин.
— Но ведь голая лампочка режет глаза.
— Нет. Она не дает мне раскиснуть, как мокрой курице. Я впитываю в себя натуральный свет. Э, да что: вероятно, вам этого не понять, — махнул он рукой, а помолчав, добавил: — Жаль. Впрочем, вон и ваш товарищ идет.