— Дальше я за Егора вышла, — сказала она тихо и грустно.
— Не по любви, значит? — Вера покопошилась, растирая левой рукой сомлевшую правую.
— Сперва Егора дичилась. С месяц так даже спали порозь. Егор — душа. Характера золотого был мужик. Таких-то я больше и не видела. Засмеется, бывало, и говорит: «Бей, Аниска, по другому плечу. Мне приятно». А я что только на него не несла! Как только, идиотка, над ним не измывалась! Баба я зародилась брехливая. Самой нынче тошно, как вспомню. С год так: то я от него уйду, то он от меня. Прижились. Когда провожала на фронт, ревела. Вместе-то много соли сгрызли, — Анисья тяжело привалилась широкой спиной к стенке шалаша — хворост хрустнул. Маша задумчиво произнесла в пространство:
— А тот командир, возможно, поблизости ходит?
Анисья долго не отвечала; губы ее вздрагивали.
— Погиб, — сказала она наконец. — Когда с беженства в сентябре вернулись, убитых хоронили в саду около Анютиной рощи. Глянула на одного — он! Пуля в затылок родному цокнула. Я его под тремя елками схоронила. Не видели, что ли, вы ту могилку?
— Это ты ее каждое лето дерном обкладываешь? — спросила Вера с любопытством, обмахивая лицо ольховой веткой.
Анисья, не ответив, согнулась и полезла в шалаш.
На девчат из-за реки стеснительно засматривалась едва угадываемая продрогшая рыженькая заря — они тоже пошли спать.
Пилил неутомимо коростель за берегом.
Плотники подгоняли последние наличники. Пять окон в ряд, уже остекленные, весело и ясно смотрели на проулок.
Пахло еловыми щепами, новой постройкой. Игнат вогнал клинья в дверную коробку, вытер о штанину руки, отошел на захламленный пустырь. Славный получился дом! Любо глазу смотреть на высоко вознесенный фронтон, на вязь резьбы, на дело плотницких рук. Сейчас редко уже по деревням вытачивают вот это белое древесное кружево в наличниках и карнизах, начинает пропадать это старинное искусство мастеров даже там, где оно еще радует глаз.
Игнат предложил свой кисет, Воробьев всыпал на бумажку табаку. Лешка был мутен лицом, курить не стал, отвернулся от мужиков. Они ждали бабку Ивлеву, которая должна была принять дом и произвести расчет.
Игнат спросил Лешку:
— Ты, может, приболел?
Лешка плюнул и, долго помолчав, сказал со злобой:
— Не лезь!
— Завтра к Косачихе пойдем. Позавчерась с ней обговорил. Хату просит перекатывать.
— Начинайте без меня. Я отлучусь… — Лешка смятенно посмотрел в ту сторону, куда нижнепогостинцы перекочевали на сеноуборку, и потянулся с хрустом в плечах. «Маша… видеть хочу — без нее свет не мил».
Явилась бабка Ивлева — жилистая длинноносая старуха, долго и придирчиво лазила по всем углам просторной пятистенки. Из морщинистых ладоней хрустящие десятирублевки перекочевали в три пары рук. Поделили поровну, но Игнату, как старшому, отрядили лишнюю красненькую: так было всегда.
Втроем не спеша отправились было в сторону сельпо, но на полдороге Лешка вдруг отказался, повернул вправо по сильно прибитой ногами и скотом тропе. Бегая по его спине прыгающими вверх-вниз глазами, Игнат произнес:
— Мы не «Московскую». Стрельчиха «Столичную» припрятала. Седня положено, Лексей.
— Лакайте. Не прельщает, — отозвался тот.
У клуба ему встретился Тимофей Зотов, председатель колхоза. «Газик», разворачивая хвост пыли, направился к большаку, но круто вильнул, остановился. Лешка хотел скользнуть вбок, к кузнице, мимо машины, но Зотов зычно окликнул:
— Пронин, постой-ка!
Зотов открыл дверцу и высунул шарообразную голову, прикрытую серой модной кепкой.
— Долго думаешь тянуть волынку? — спросил он жестко, но где-то в интонации теплилась мягкость: мало молодых рук в колхозе, заработки липовые, тут особо не покричишь.
Лешка знал цену своей личности в хозяйстве, где время и нужды повыдергали молодых. А шофер, механизатор и плотник — основа основ, без которых артель не проживет и дня.
— В колхозе же сейчас нечего строить.
— Думаешь, не найдется дела?
— Там будет видно, — но уходить медлил и ждал, чтобы первым уехал «газик» с председателем, — время покажет.
— Зачем тебе шабашники? Такому? — Тимофей отечески кашлянул, устало махнув рукой, отвалился на спинку, — жалуясь, захрустели пружины в сиденье. Ехать тоже все медлил. Лешка смотрел на свои ботинки, стоял боком.
— Ну?
— Не запрягли пока что.
— Смотри, Алексей: не маленький — уже армию отслужил, а сознательности нисколько.
— А сознательным жить тяжелей. Вот так.
«Зачем шабашники?» — подумал Лешка, шагая один под пыльными сонными ракитами, все глубже увязая в своих мыслях, не находя ответа.
«Зачем?..» Вспомнил он прошлую зиму, выграненный заморозком лес, в белой чистейшей полумгле застывшие деревья, ровные петли прошедшего по первопутку зайца на молодой пороше, — тогда тоже, стоя на лыжах, спросил: «Зачем?»
Сложен мир человека, стянут он узлами, бывает, распутывает себя до самой смерти, да так в таинственной неразгаданности и сходит в могилу.
На крыльце Лешка нога об ногу скинул ботинки, стянул рубаху, долго мылся под рукомойником, прибитым к столбу на дворе.