Давно собиралась сказать ему про то, чтобы бросил Игната и Воробьева, а шел в стройбригаду, как прежде, но умолчала и сейчас. «Бесхарактерная».

В темноте брели по полю, наткнулись на копну, сели. В висках у нее застучало: «Уходи!.. Уходи!» А сил не было. Он шептал близко, опаливая щеку дыханием:

— Останемся тут… Моя ты…

— Пусти! Подожди немного… Боюсь я… Леша, не надо, — просила она, а сама не отталкивала, слабела, бессознательно прижимала его к себе.

«Ой, не имеет же значения! Все…» — ее охватила страшная решимость, и выкрикнула со стоном:

— Не обманешь?!

— Люблю же.

Звезды покачнулись.

— Ой, мамочка!..

…Ураган схлынул. Звезды опять горели на своем месте. Ночь пахла травами. Просеивался лунный свет на реку, вычеканивая ее чистым серебром. Все было прежнее и уже другое, испытанное. Хорошо и страшно чего-то. Как жила — так не жить.

— Леша?

— А?

— Любишь?

— Да! Да!

В середине ночи Анисья проснулась, пошарив руками по пустому Машиному месту, разбудила Веру. Люба тоже лежала с открытыми глазами.

— Выглянь, дождя нет? — попросила Анисья.

Вера высунулась: обдало предутренней вольной прохладой, ветерком.

— Незаметно.

— А их не видать? — отчего-то шепотом спросила Люба.

— Нет.

— Должно, к счастью, — вздохнула Анисья и шумно перевернулась вниз животом.

— Я сомневаюсь, — сказала Вера сердито, даже жестко: Лешка ей никогда не нравился.

В просвете шалаша, в лазе, стеклянной переломленной иглой вычеканилась молния.

VIII

Зотов оторвался от сна, лишь заголубело в окнах. Что-то не спалось, хотя и принял на ночь таблетки. На широкой дубовой кровати, рядом с ним, белело круглым пятном лицо жены. Он со смешанным чувством, все больше раздражаясь, подумал: «Спит как убитая, хоть стреляй из пушки. Господи, неужели она была молодой!» Слез на пол, босыми тяжелыми ступнями нащупал половицы, оделся бесшумно, вышел в кухню. Под рукомойником поплескал в лицо жидкие теплые струйки, не вытираясь, держа сапоги в руках и стараясь не шуметь, вышел на крыльцо.

В хлеву, хлопая со свистом крыльями, заорал полковничьим басом петух. Петух у них был особенный, отменный, злой. Днем он взбирался на деревянный дубовый столб ворот, поднимая пестрый, всех цветов радуги хвост, зорко поджидал чужих людей. На голову человека, входящего в зотовскую калитку, набрасывался, как камень, пущенный из рогатки. Не один человек ходил с расклеванной макушкой, не один в душе ругался последними словами, проклиная вместе с глупой птицей и хозяев, но петух все еще не кипел, не тушился в чугунке. «Убью, сегодня же уничтожу проклятого, не петух, а вражина!» — твердо сказал себе Зотов; тяжко кряхтя, еще минуты три-четыре послушал на редкость могучие петушиные выголоски, пошел по двору. От яблонь, теснившихся у высокого забора, пахнуло росой, зеленым соком. Петушиная перекличка неслась из края в край по деревне. Позади дворов, огородов, в речной тинистой заводи безумствовали лягушки.

«Жизнь… Замотался на перекладных, очерствел, дубарь дубарем… Ишь мерзкие, как накручивают, чисто музыка! Что-то я такое вспомнить хочу?.. То ли сон то был, то ли правда настоящая? Я на хлебном возу сидел, а кругом пели соловьи. Да, это было в молодости, когда я любил, страдал, когда во имя добра под пули мог стать. А нынче?» Зотов свернул в переулок, вышел за околицу на межу, потянул носом — пахло сладостью близкого хлеба, живительным и родным духом деревенской жизни, ясно ощущаемым в разгар лета. Хлеб уродился что надо — такого Нижние Погосты не видали, пожалуй, с последнего предвоенного года. Зотов вошел в рожь, укрывшую его с головой, нагреб к себе охапку колосьев, вылущил в полусумраке один — зерна уже твердели, не брызгали молоком, как неделю назад. «Ага, вот-вот косить надо. Черт возьми! Да это же целое богатство! Думал, так и сгнию в этих проклятых Погостах, а хорошего хлеба не увижу».

Он стал вспоминать долги. Их было у колхоза порядочно: старыми миллион. «Сразу не рассчитаться, нет, но постепенно, может, осилим». Роса брызгала ему на руки, вымочила колени, но он шел по тесной тропинке в тугой ржи, чувствуя, что рожь редеет и становится ниже ростом. Зотов сразу отяжелел и, пригнувшись, увидел, что рожь действительно тянулась с проредями, будто кем-то смятая, обкусанная. Он миновал это плохое место, и дальше опять заколотили по его плечам тяжелые, увесистые колосья. «Ничего, половина, видно, дурной, половина хорошей». Вернулся он в деревню возбужденный, деятельный, когда совсем светало.

Почему-то задержал шаги около хаты Егора Миронова. В деревне так всегда и говорили: «Егора Миронова», хотя сам он давно был убит и похоронен в чужой земле, в Восточной Пруссии; он солдатом прошел от самой Москвы, давно заросли травой его дороги, но люди не забывали. Жена его, Евдокия, имела большую семью; неудачно вышли замуж две дочери, вернулись домой без мужей с маленькими детьми на руках, да еще были дед и бабушка, старики.

Перейти на страницу:

Похожие книги