Слишком быстро, слишком резко мелькали передо мной все эти картины, и даже лекарственная обволакивающая нервы вата переставала смягчать их яркость. Сон как улетел, так и не возвращался. Так я лежала во влажной свежести английской ненастной ночи, не открывая глаз, силясь уснуть. И вдруг две картины встали рядом.
Точной походкой сомнамбулы идет по серебряной дорожке в ночном саду четырехлетний Коленька Кареев, и сад, и вся усадьба после грозы залиты лунной влагой. А я открываю глаза в детской кроватке на даче: летнее утро после грозы сияет, а надо мной лица взрослых — вся семья, и такие испуганные. И произносят слово: лунатик. Этого еще не хватало, — говорит бабушка. — Ну ничего, пройдет. Чаще всего это проходит.
Если б не начала я вспоминать кареевские мемуары, да ночью, да так утомившись, — и не всплыла б и эта картинка раннего детства. Описание своих детских лет начинает Николай Иваныч с нескольких случаев лунатизма: и его ловили перепуганные взрослые по ночам в саду — да все прошло. Что ж, и у меня тоже прошло. Мать Кареева была тетка Осипа Петровича. Значит, это у меня от Герасимовых. Но генетика — не бумаги.
А единственная подлинная память потомкам от моего деда — его рукой написанная тонкая малого формата книжечка: «Герасимов Осип Петрович. Изъ записной книжки. Заметки о заграничных воспитательных учреждениях. Москва, 1905» — отчет о поездке по Европе, куда он как директор Дворянского пансиона был командирован московским дворянством в 1901 году.
«….Вы сразу почувствуете, что англичане живут совсем иначе, чем живут другие западноевропейские народы. Там, на континенте, идет жизнь, и рядом с ней складывается теория жизни, причем очень часто, чем хуже действительность, тем оптимистичнее творят идеалы ее; и в результате, конечно, революция, ломка жизни с попытками вогнать живую действительность в мертвые формулы отвлеченной мысли.
Здесь, в Англии, жизнь идет другим путем: к ее потребностям чутко прислушиваются, присматриваются к новым проявлениям ее в частных фактах, и, заметивши их жизнеспособность, их вводят без всякого страха нарушить правильность и схематичность какой бы то ни было теории: — в результате получается мирное развитие, при котором старое уживается с новым, друг другу не мешая, как не мешают в Гайд-Парке вековые деревья массе молодой поросли…
Почтение к прошлому и доверие к будущему — два необходимых условия хорошего настоящего, которое и есть у англичан как в жизни, так и в воспитании…»
Под одеялом стало как-то теплее. Я согревалась. Ну, уж если мой дед так думал, так почему бы мне на этой земле не поселиться? Но сначала — в Москву… Вот бы завтра — в Москву! Не завтра — сейчас! Закрыв глаза, я снова увидела маленькое кладбище при серой церкви Литтл Ферлоу и серые гранитные плиты, отвесно выступающие из зеленой стриженой травы — как люди, то ли по пояс ушедшие в землю, то ли снова встающие из нее.
Глава 11
Speed, bonny boat, like a bird on the wing,
Onward! — the sailors cry.
Carry the lad, that’s born to be king,
Over the sea — to Skye…[126]
Путешествия обязаны начинаться рано — как можно раньше, лучше всего еще в темноте. Так уж повелось. Чем дальше путь, тем чернее ночь должна быть за порогом покидаемого дома. Тороплив человек — и как беззащитен в стремлении поспеть — доплыть, доскакать, долететь и доехать! Куда спешит? Отчего не выспится хорошенько и, сладко потянувшись, не уложит спокойно в котомку свой скарб? В русском обычае присесть перед дорогой нет ли ясного осознания тщеты этой жалкой попытки рывком за порог обогнать самое время, время вечное и вездесущее, выскочив за дверь одним мгновением ранее? Но, словно в сказке о двух ежах и зайце, как ни торопится заяц, а подбежит — вот он еж, там, в желанном конце пути, оперся на дорожный посошок и поджидает непоседу. Так и время.
Никто меня не будил. Облачные подушки сна раздвигались, и, высовываясь на свет, я знала: смотреть на часы бесполезно. Когда самолет, я не спросила, а мне не сказали. И я засыпала снова. Наконец, стоило мне вынырнуть в очередной раз, как поверхность сна упруго сомкнулась и назад меня не пустила. За дверью в коридоре, да и во всей усадьбе, было тихо. Я была голодна, молода и здорова. Английский воздух шел мне на пользу: во всем теле трепетала, покалывала забытая легкость — такая, как во время летних каникул, когда на даче, едва проснувшись, я выбегала на нагретое солнцем крыльцо, и детство несло меня над теплой травой через луг, в темноту оврага с голубыми шершавыми лопухами, к Москва-реке, сверкающей в шелковистой оправе длинных осок, над которыми блистали драгоценные иссиня-черные крылья стрекоз-красоток.
Бежать хотелось не меньше, чем тогда. Но, как детство, Москва была в прошлом. Не вернуться, — подумала я. Уже не вернуться. Я другая и видела иное. И прежней Москвы не увижу. Все будет иначе.