Утром мы пошли дальше. От дома к дому, от деревни к деревне. И я училась видеть то, что раньше не замечала, на что просто не хватало души, стиснутой отчаянием.
Это был путь от «Берлина» к «Москве».
Если «Берлином» называли во время войны узловую станцию, занятую фашистским гарнизоном, то «Москвой» для всей округи была тогда обыкновенная деревенька, расположенная на краю великих лесов и болот, в самом начале партизанской зоны. Два эти селения противостояли друг другу как полюсы зла и добра, смерти и жизни. А отстояли они друг от друга всего на несколько десятков километров.
Между ними пролегли проселочные дороги и лесные тропы. Нужно всего несколько дней, чтобы пройти по ним из конца в конец. Но эти несколько дней могли подвести черту под всей жизнью, потому что не в гости, не на прогулку ходили по тем дорогам, а только на войну — через невидимую линию фронта.
14 деревень. У каждого связного был свой отрезок пути. От «Берлина» до «Москвы» донесение подпольщиков проходило через множество рук. Этого требовала осторожность. Пятый в цепочке не знал второго, второй — четвертого. Живущие в гарнизоне могли никогда не видеть в глаза «москвичей».
Одной из немногих — учительнице — был доверен партизанский пароль. В самых важных случаях она брала в руки кошик с посоленным ломтем хлеба, набрасывала платок и шла одна, осторожно минуя все 14 деревень.
Теперь ее дорогами пройдем мы. Не туристами и не прохожими. Жизнь давно увела нас из родных краев, но нам надо вернуться на ту, едва различимую среди других тропку, без которой нет пути дальше.
Незадолго до отъезда в Белоруссию принесли мне домой телеграмму. Почтальон, немолодая озабоченная женщина, спросила только фамилию и, услышав, что такие здесь действительно живут, торопливо вручила карандаш, с облегчением объяснила:
— Ну, наконец-то. Несколько дней искали. Адрес перепутан, понимаете? Пришлось по одной фамилии догадываться. Всех на сведем участке перебрала, вы последние. Из Кропоткина ждете кого?
В Кропоткине у нас нет ни родных, ни знакомых.
— А вы прочтите, прочтите, может, по тексту чего поймете, — сказала почтальонша упавшим голосом.
В телеграмме было написано: «Встречай поезд завтра, мама».
Медленная волна поднялась к горлу и откатила. Неужели еще можно надеяться?
С тех пор, когда каждый стук в дверь и каждая женщина на улице с дорожными вещами в руках заставляли сердце бешено колотиться, прошло двадцать лет. У меня растет маленький сын. Я не говорю ему: бабушка придет, жди, когда-нибудь ты ее обязательно увидишь. Знаю, нет такого поезда, который мог бы еще вернуть человека с войны.
И потому мы сами идем по маршруту «Берлин» — «Москва». Идем назад, в прошлое, туда, где были молоды и были живы все наши земляки.
А там лицо обжигает яростное пламя, и летит, летит прямо в сердце раскаленный металл. Мы ничего не можем изменить. Прошлое, то, что уходит стремительно от нас и неизвестно вновь рождающимся, оказывается неотвратимей всего, что происходит сегодня, на глазах.
Здесь — еще можно предвидеть, надеяться, поступать так или иначе, влиять на ход событий.
Там — навечно все неизменно и непоправимо. Люди совершают давно понятые нами ошибки, устремляются к заведомой гибели и ничего не знают о своем геройстве.
Зачем идти туда? По доброй воле — на прошлую войну? Раскапывать старое горе, снова хоронить убитых?..
«Наверно, вам надо что-то доказать, да? — с сочувствием догадываются знакомые. — Восстановить справедливость, вернуть доброе имя?..»
Нет, доказывать ничего не надо. В партийных архивах уже собраны документы и свидетельства уцелевших очевидцев. Они не оставляют никаких сомнений: Марина Малакович была разведчицей подпольного горкома партии, с первых дней войны выполняла опасные поручения Минского подполья и партизанских штабов и погибла в фашистских застенках.
Такую справку на официальном бланке мне выдали при поступлении в университет.
Не о каждом погибшем известно так много.
Отец не забывал нам напоминать, что история сама разберется, кому и за что воздать, что помнить, а что забыть, — ее оценки должны быть беспристрастны. Может, потому что он всю жизнь занимался историей, ему невыносима была даже мысль о возможном подозрении в родственной заинтересованности. «Без нас разберутся». — глухо повторял он, пряча свое горе. Его боль с годами все тяжелей уходит вглубь, не дает свободно дышать, не пускает к людям.
Все правильно, разобрались. Но наш долг еще не исполнен. Нестихающее беспокойство поднимает и гонит меня: иди. Надо спешить — не для истории, для себя, для детей.
Идти по следу одной жизни, чтобы она не обрывалась безмолвием, удерживать стирающиеся черты, не давать им истаять, обратиться в ничто... Надо идти, чтобы просто узнать прожитое без нас, выстраданное, неисполненное — все, что передается от матери детям, чтобы продлилась жизнь.
В молодежной редакции, где я работаю, горячо напутствует меня ответственный секретарь, мой хороший товарищ Женя Сосняков: