Трудно мне выходить на этой станции. Но, и проезжая мимо, я все равно надолго задерживаюсь здесь и мысленно обхожу знакомые места. Как будто мне выписан вечный билет до маленького, никому не известного поселка под Минском.
Бреду мимо калиток по курчавой невытоптанной траве, а на окнах колышутся занавески. Вслед мне смотрят свои и чужие. У одних для приезжего — «день добрый» наготове, деревенский интерес и кружка с молоком. Найдутся и такие, что на всякий случай держат дверь на задвижке и остерегаются встретиться взглядом даже через стекло. Как будто до сих пор боятся, что их узнают.
Пройду, не задерживаясь, мимо дома с роскошной верандой, мимо высокого забора, за которым укрылся от людских глаз темный человек Буцал. Дом его похож на осенний подсолнух, туго набитый семечками. Со всех сторон добротные пристройки, флигеля, в каждой комнате блестят полировкой гарнитуры, живут — не тужат сыновья с женами, внуки. Никто не пропал, не погиб на войне, все при нем, все в дом несут.
При немцах, когда отнимали у людей последнего куренка, Буцал привел на свой двор корову и откормленного другими кабана. Похвалялся не таясь: «Что, раскулачили? Выкуси! Где теперь ваши комиссары?!» Целые семьи уходили в лес, бросали дома с добром — он не брезговал ничем: нехитрой мебелью, платьями и костюмами с соседского плеча. Пригодится! Чужая власть пришлась ему в самый раз.
— Паночки-галубочки, тольки скажите, тольки пры-кажите, што с коммунистами делать!..
Но, если кто про него что и знал, те не вернулись с войны. А для остальных припасена справка: отсидел два года за пособничество, выпущен по амнистии. Не придерешься. Да и что ему могут сделать убитые горем вдовы и осиротевшие старики? «Прыхвостень бывший, — с ненавистью скажут вслед, — выкрутился, на войне раздобрел».
«Нехай завидуют», — тяжело усмехнется Буцал.
Злобный лай овчарки, проводив меня до последней свежевыкрашенной доски забора, разом смолкает, как выключенный. И уже длинные ветви березы дружески касаются плеча.
Принимай приглашение, заходи, вот и знакомый дом.
Его почти не видно среди заросшего сада. В тени деревьев одиноко играет крохотный мальчик. Скрипучая калитка сама открывается от ветра.
— Мае ж вы детачки, прыехали... Бог дал еще раз свидеться, — старая женщина в темном платочке бес-; сильно прислонилась к березе, то ли радуется, то ли плачет. На темном лице ее морщины навсегда застыли маской скорби. Даже если засмеется, уголки губ не приподнимутся кверху и брови останутся горестно сведенными над переносьем.
Федора Васильевна, последняя хранительница некогда большого и ярко пылавшего очага. Опустел теперь дом под березой. Единственная уцелевшая в войну дочь пошла работать в город. Качает ли старая внука, топчется ли на кухне — глаза ее лучше видят тех, кого уже* нет, чем оставшихся. И под неустанный лепет листьев* льются, как слезы, тихие слова, на которые много лет' никто не отвечает.
—Смелый ты у меня хлопец. Гляди ж, опять винтовки под телегой привязал. «Фашисты дурные, мама». Выдумываешь, чтоб матери спокойней было. Дурные, дурные, а где твоя голова? Не сносил, удалой хлопец.
На самодельном портрете сельского мастера сын Миша в белой рубашке с открытым воротом. Высокая юная шея, темные глаза без всякой вины спокойно смотрят на людей.
—От як! — вслух подводит итог немым своим разговорам Федора Васильевна. И это касается уже не одного Миши — всех близких и дальних, кого война взяла.
Когда мы с братом первый раз пришли в этот поселок — не за утешением, за правдой, — люди сказали: «Дети учительницы». Тогда еще недавние события войны здесь оценивали своими словами. Еще не приезжали корреспонденты, ни строчки не было написано о тех, кого все знали запросто, по-соседски.
Это потом, вслед за историками, и они скажут: «Руководитель подпольной организации». А тогда говорили «учительница», «наставница», вкладывая в слово то старинное уважение, каким испокон века была окружена эта простая должность в народе, в деревне. Учительница — значит, знает правду. И служит ей, ничего не страшась.
Мама и в самом деле была здесь поначалу учительницей. После Смолевичей, выручив сына, она покружила вокруг сожженного Минска и притулилась в этом уцелевшем поселочке. Здесь ее никто не знал. И от города рукой подать, всего семнадцать километров.
Несколько месяцев, пока еще были открыты школы, она учила детей начальных классов родному языку. Потом немцы устроили в школе свою казарму. Занятия прекратились, никто не знал, на какой срок. Учительница сказала на прощание своим ученикам: «Я доучу вас после войны». И стала жить шитьем, руки к работе приучены. Но и взрослые и дети продолжали называть ее по-прежнему.
Предательница тоже была по профессии педагогом. Только никто в деревне этого не помнит. Говорят: «Здрадница».