Под ногами запекшийся кирпич, он спрессован взрывами, дождями и уже начал прорастать цепкими травами. Над головой провалы окон, на них черной копотью обозначились языки давно умершего огня. Я смотрю и вижу совсем другое, простое и понятное. Светлые занавески, с которыми играет ветер. Цветы на столе и сверкающую посуду. Оранжевый свет абажура.
Ничего этого теперь нет в целом городе. Я знаю наперечет все живые дома в центре и не могу удержаться, чтобы не заглянуть в окно, когда иду мимо. В каждом окне за пустым столом сидит человек и молча ждет кого-то. Вот и все.
В нашем общежитии, где в каждую комнату втиснута большая семья, стоят у стен железные кровати и серые фанерные шкафы. У всех одинаково, обстановка осталась от немецкой казармы. Бабушка привезла с собой из деревни сундук. По праздникам она накрывает его простыней и ставит фотографии. В другое время сундук стоит темный, на полстены, и кажется мне похожим на амбар. В нем лежит одна домотканая дорожка — это все, что сохранилось от бабушкиного дома в Орловской области.
Неудачный день. Мы нашли втроем лишь заржавленные ножницы и несколько черепков посуды.
Начало смеркаться. Откуда-то из глубины мертвых кварталов пришел зловещий, странный звук. То ли плач, то ли стон. «Не бойтесь, это сова», — сказал Алик. Но больше играть не хотелось.
Бабушки дома еще не было. Наверно, она осталась ночевать у знакомой старушки, чтобы не идти поздно через весь город. Не зажигая света, я стала торопливо раздеваться. Багровое, в черных тучах небо стояло неподвижно в окне. Было очень тихо. Завернувшись с головой в одеяло, я крепко зажмурила глаза.
Первый раз проснулась от какого-то звука. В потускневшем, но все еще красноватом свете заката в нашей маленькой комнате проступали две тени. Я узнала голос соседки. Ей отвечал незнакомый мужской шепот.
В наступающей темноте они сидели на отцовской кровати, чужие, с чужим мне шепотом и молчанием. Кто этот второй? Может, водитель? Он выпрыгнул из остановившегося танка на ночную улицу, ему надо передохнуть от бесконечной дороги. Вот соседка и позвала его в дом и теперь радуется, что не одна в такую ночь. За стеной включили громко радио.
Мы сидели с тобой
У уснувшей реки...
Слишком красивые слова, они ненужные, лишние, потому что ни к чему не подходят ни здесь, в доме, ни там, за окном. Голос томится и падает, падает в тоскливой духоте:
И тебе я тогда
Ничего не сказал...
Я боялась снова уснуть, чтобы не пропустить, когда соседка будет уходить. С этим чувством ожидания тревожной перемены незаметно забылась.
Не знаю, сколько времени прошло, как вдруг словно кто-то толкнул: вставай. Было уже совсем темно. Быстро и низко неслись рваные тучи, подсвеченные луной. В комнате, кроме меня, никого не было.
Похолодев от внезапного страха, я опустила ноги на пол и побежала к двери. Она не открывалась. Потянула ее изо всех сил — дверь была закрыта на ключ снаружи. В одно мгновение вся копившаяся с утра по капле тревога слилась и ударила в сердце. С криком летели черные совы. Грохотали железные гусеницы. Пустая тарелка в бабушкиной руке казалась мертвой. И вода, мутная, холодная, — откуда она? — перекатывалась через запрокинутое безжизненное лицо отца. Я увидела его перед собой отчетливо и ясно.
Прошедший день ожил и переполнил собой маленькую комнату с пустыми кроватями и голым сундуком. Я была заперта. Мне нечем стало отбиваться. Война никак не уходила, она не кончалась!.. Всем своим отчаянием ударилась я о закрытую дверь и закричала о спасении. Но звука не получилось. Дверь отталкивала и отталкивала меня назад, к окну.
Не знаю, когда и кто открыл комнату. Помню только осторожные руки отца, они гладили и укачивали меня, словно маленькую. Папа приехал этой ночью. И мы до рассвета ходили с ним — он, припадая на больную ногу, я — у него на руках. Пять шагов от двери к окну — пять шагов обратно. И вместе смотрели, как медленно светлело окно и уходили на край неба, становясь все выше и тоньше, ночные облака.
ПИСЬМО
Почтальону некогда стоять за дверью — стукнет разок и сразу открывает.
Соседка просто спрашивает, когда ей надо: «Можно к вам?»
Я жду осторожного, негромкого стука. Он должен смолкать в ожидании ответа: «Входите, открыто». За дверью будет женщина в запыленной одежде, с дорожным узелком в руке. Ей ничего не надо говорить. Я сама скажу:
— Мама.
Столько лет — уже целых семь — это слово живет во мне молча. Когда надо сказать подружке: «Тебя зовет мама», — я тут же нахожу иносказание:
— Тебя дома ждут. Кто, кто, как будто сама не знаешь.
Невозможно произносить по всяким пустякам слово, которое обжигает губы.
Сильнее всего ожидание в начале дня. Еще ничего не произошло. Проси! — утро все обещает исполнить. Днем приходит сомнение: а может, не сегодня? К вечеру лучше не оставаться одной: ее все нет.
Как только мы поверили, что война в самом деле окончилась, все быстрей и все дальше стали уходить от нас те, кто остался там, позади, в сорок первом, сорок третьем...
Тогда и раздался в первый раз этот сердобольный голос: