Если верить легенде, Пиррон, основатель скептицизма, был сначала живописцем. Позднее он оставил живопись, сопровождал Александра Македонского в азиатском походе и сделался философом, провозгласив, что все внешнее, данное нам в чувственном восприятии, иллюзорно. (Когда-нибудь кто-нибудь напишет пьесу о походе Пиррона.) С тех пор – начиная с IV века до нашей эры и в особенности в последние два столетия – смысл термина «скептицизм» значительно изменился. Первые скептики отвергали возможность дать исчерпывающее (или единственно верное) объяснение жизни, потому что полагались на собственный опыт, убеждавший в том, что жизнь – реальная, а не умозрительная – есть тайна. Они представляли своих оппонентов, философов-догматиков, как привилегированный, защищенный от жизненных невзгод слой академиков. Сами они выступали за всеобщее в противовес элитарному. Полагали, что если бог и существует, то он невидим и недоказуем и, уж разумеется, не принадлежит к числу любопытных.

В наши дни скептицизм свелся к равнодушию, к отказу участвовать в чем бы то ни было и очень часто – как в случае с логическим позитивизмом – к привилегированной педантичности. Есть определенная историческая преемственность между первыми скептиками, средневековыми еретиками и современными революционерами. И напротив, современный скептицизм никому не бросает вызова, а если что и разоблачает, то только теории, говорящие об исторической изменчивости. Человек, изображенный на картине Веласкеса, – это скептик в изначальном смысле.

Если бы я не знал имени художника, все равно решил бы, что картину написал испанец. Ее бескомпромиссность, аскетизм и скептицизм – истинно испанские. Историческую Испанию принято считать страной истовой веры, доходящей до фанатизма. Как примирить это мнение с тем скептицизмом, на котором я настаиваю? Начнем, пожалуй, с географии.

Город всегда зависел от деревни, которая его кормила. Возможно, город сходным образом зависит от деревни и в онтологическом смысле, если иметь в виду те категории, с помощью которых объясняют место человека во Вселенной?

Вне города природа, география, климат оказывают наибольшее воздействие – определяют горизонты. Внутри города, если только вы не заберетесь на высокую башню, горизонта не видно.

Темпы технологических и политических перемен в XX веке таковы, что все поневоле осознали роль истории во всемирном масштабе. Мы чувствуем себя созданиями не просто истории, но всеобщей, глобальной истории. И это истинная правда. Однако значение, приписываемое истории, заставляет нас подчас недооценивать географию.

В Сахаре человек постигает Коран. Ислам родился и постоянно заново рождается из жизни пустынных кочевников – на их запросы он отвечает, их страдания облегчает. Я понимаю, что пишу слишком абстрактно, так что можно позабыть вес неба, давящего на песок или на скалы, еще не ставшие песком. Под тяжестью этого веса возникает необходимость в пророческой религии. Как писал Эдмон Жабес, «в горах чувство бесконечного подчинено высотам и глубинам, естественной плотности всего, с чем вы сталкиваетесь. Поэтому вы чувствуете, как ограниченны ваши возможности, вы не более чем вещь среди других вещей. На море вы ощущаете, что есть не только вода и небо – есть корабль, позволяющий вам осознать свое место в соразмерном человеку пространстве. Но в пустыне чувство бесконечного довлеет безраздельно и потому оказывается самым подлинным. В пустыне вы полностью предоставлены самому себе. И посреди всегда одного и того же неба, одного и того же песка вы – ничто, совершенное ничто».

Острое лезвие (нож, меч, кинжал, серп луны) занимает особое место в арабской поэзии. Конечно, одной из причин служит его полезность в качестве оружия или инструмента. Но смысл его не только в этом. Почему клинок так органичен для здешней земли? Задолго до распространения клеветы и полуправды европейского «ориентализма» (вспомним «жестокий ятаган» и прочее в том же роде) лезвие служило напоминанием о тонкой нити жизни. Настолько тонкой, насколько тонка в пустыне грань между небом и землей. Они отделены друг от друга лишь высотой всадника или пальмы. Ничем больше. Пространство бытия сводится здесь к тончайшему шву, и если этот шов и есть ваша среда обитания, то жизнь воспринимается как поразительный внешний выбор, свидетелем и жертвой которого вы являетесь.

Это знание внушало и фатализм, и бурные чувства. Но никогда – фатализм и безразличие.

«Ислам, – пишет Хасан Сааб, – можно определить как страстный протест против именования чего-либо, кроме Бога, священным».

В тонкой прослойке живого, уложенной на песок подобно ковру кочевника, нет места компромиссу, потому что тут негде спрятаться. Непосредственность столкновения рождает сильную эмоцию, чувство собственного бессилия, фатализм.

Перейти на страницу:

Похожие книги