— А кого она милует? Ты думаешь, в науке нет текучки? Надо как-то устраиваться. Как-то себя регламентировать. А как же! — В знак несогласия со мной 3. Н. подняла свои дугообразные брови, но, спохватившись, видимо, что это преждевременно, тотчас же придала своему лицу лояльное, то есть загадочное, выражение. — Надо, дети мои, время от времени выползать из берлоги. Показываться. Быть на глазах.
— Кому показываться? — притворился я дурачком.
— Ах, Димочка! — снисходительно тряхнула она головой. — Не разыгрывай меня. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
Предположим. Но мне хотелось бы знать, как она это обоснует. Чисто теоретически — как и чем. Философски. У нее вообще был философский уклон, и однажды она даже публично, в газетной статье, заявила, что именно знание философии помогает ей добиваться высоких экспериментальных результатов.
— Должен вам признаться, — сказал я, — что понимаю не совсем. Иногда мне кажется, что мы с Линой играем в плохую игру.
Загадочность на лице З. Н. сменилась озабоченностью; она жаждала за ручку вывести меня из той полосы нравственного невежества, в которую я так внезапно попал.
— Не называй это игрой, — сказала сна наставительно. — Это жизнь.
— Фальшивая, — сказал я.
Она была сотрудницей НИИ, но прежде преподавала, и педагог в ней не умер. Боже мой, назвать нашу с Линкой жизнь фальшивой и не вызвать этим самым бурю негодования — невероятно! Она была умна и не могла в душе не согласиться со мной, но как педагог не считала возможным открыто соглашаться.
— Ты заблуждаешься, — сказала она рассудительным тоном спорщика, который не намерен злоупотреблять своим авторитетом. — Это даже не максимализм, а самобичевание. Вы с Линочкой выполняете свой гражданский долг. Этим все сказано. Во имя чего? Сказано тоже.
Да полноте, к чему разговоры, разве я не железобетонный? И разве дорога, которая простирается, и звезды, которые мерцают, не любы мне? Разве не на уме у меня молодая неокрепшая жизнь?
— Долг, с вами согласен. Но только без ореолов.
— По-твоему, это долг не гражданский? — спросила З. Н. — Ты хочешь его измельчить?
— Ореолы слепят, — сказал я.
З. Н. переставила хлебницу на место сахарницы, а сахарницу на место хлебницы, — давно бы так, а я и не догадался.
— Мы говорим о семье, — сказала она, великодушно помогая мне ухватиться за ускользающую нить. — Но семья — это только ячейка. Мы живем в обществе, а не на пустынном острове: существует резонанс. И общество — это не условная категория, а бесконечно большая сумма бесконечно малых ячеек. И потому моральное здоровье каждой отдельной ячейки — немаловажный показатель. Сор в избе — это неизбежно. Но выносить сор из избы… Ну, да ты сам понимаешь! Кому нужны наши внутренние конфликты? Кому нужен сор на парадной лестнице? Есть мусоропроводы. Обществу нужен наш фасад, наше лицо, а не то, что у нас на кухне! — по-доброму, с некоторой снисходительностью к своему романтическому порыву, улыбнулась З. Н. — Резонанс, Димочка, — это звуковая волна, тоже материальная вещь. Волна, проникающая сквозь толщу стен. Всяких, любых — в том числе редакционных. И не думай, что талант — это и есть репутация. Репутация — это талант плюс-минус что-то еще. Ну, как тебе моя речь?
— Экспромт? — спросил я; сегодня побаловали меня речами!
Она опять улыбнулась — печально:
— Экспромты вынашиваются годами. Горький опыт.
— Ну, значит, целая программа.
— Какая же это программа, Димочка! — светло, проникновенно взглянула на меня З. Н. — Попытка привести к единству некоторые противоречия. На практике они нередко сглаживаются, и все оканчивается миром.
— Или бритвой в чемоданчике, — сказал я.
Какой бритвой? В каком чемоданчике? Она, естественно, недоумевала, а мне было слишком сложно объяснить это ей. Моя дипломатическая струнка, натягивавшаяся долгие годы и теперь натянутая до предела, лопнула, — я молча встал и пошел за кулисы, то есть к себе, — прямым ходом, после чего З. Н. оставалось только погасить огни рампы.
22
Когда Машка спрашивала у него, как дела, он щелкал языком и выставлял большой палец. Что и говорить, удачливый муженек. Она недоверчиво щурилась, ерошила ему шевелюру. Он соглашался на уступку, сгибал палец: получалась закорючка. Закорючек этих, закавычек было у него предостаточно.
Ни в подробностях, ни хотя бы в общих чертах ничего он Машке не рассказывал — и не потому, что не доверял ей или не привык делиться с ней своими заботами, а потому, что в доме своем старался отвлечься от всех закорючек и закавычек. На то и дом. Не остужая головы, гипертонию заимеешь с молодых-юных лет. В серьезных операциях успех решали нервы, а в такой канители, как нынешняя, терпеливость одна и решала. Он предпочитал нервную работу канительной, с чем, конечно, Машка не согласилась бы, будь ее воля делать выбор за него.
Но нынешняя канитель даже дома просилась наружу, — то ли закавычек было предостаточно, то ли стал он изменять своему правилу, иначе рассуждал: остудишь голову, наутро — с холодной — не тот разгон. А может, Кручинин его заразил.