Тетя Маня стаскивала с головы потемнелую с испода беличью шапку-ушанку, которую надевала в большие морозы, развязывала пуховую шаль, накрест повязанную на груди, и плюхалась на скамью. Привалившись спиной, словно вросши в простенок, сидела гостья, прикрыв глаза, хватая ртом воздух. Красивые мягкие волосы ее были спутаны, лежалы, мокро липли к ушам, к шее. Тем временем бабушка тащила из знаменитого сундука своего сухое: кофту, шаль, что-нибудь исподнее – и, конечно, при этом обличала Зырянова, вспоминала, кто и сколько сватал тетю Маню. Выходило, что сватали ее наперебой, и не только наши, деревенские, но и верховские, заезжие из Даурска, Ошарова, Сисима и аж из Минусинска. А сколько раз в кошеве приезжал из города сам Волков! Фотограф! Приезжал честь по чести, с колокольцами, со сватами, с дружками, с вином сладким и с речами ладными, с присказками складными, а она, раскрасавица наша, чё? Да ничё! Даже на письмо его не ответила. А уж письмо-то было, письмо-то! Как в старинной книжке писанное – сказывалось все в нем, будто в песне, любоф, любоф да еще эта, как ее, холера-то? Чувства. За божницей долго письмо хранилось, и как навертывался грамотный человек, она просила его читать. И наревется, бывало, слушая то письмо, да эти враженята, внученьки-то дорогие, добрались до письма, изрезали, видать, ножницами, либо сам искурил. Чё ему чувства? Ему токо бы табак жечь да бока пролеживать. Ей, раскрасавице нашей, что тяте родимому, – тоже все чувства нипочем. Она с таштыпским вертухаем криушает по свету, он столярным ящичком побрякивает, она волохает что конь, а все ни дому, ни причалу, в казенной будке живут – это при столяре-плотнике! Тьфу на вас, на беспутных летунов! И ведь не дура девка была, но как-то вот опутал таштыпский ушкуйник ее, улестил. Не иначе слово знат. Зна-ат! Оне, азияты, все такие! Оплетут, ошопчут… Верховские обозники сказывали: захотят, супостаты, свадьбу спортить – выдернут у жеребца из хвоста три волоса, побормочут на их, поплюют, на три стороны бросят – и все! Кони ни с места! Пляшут, маются, хотят тронуться, но в какую сторону – не знают. У-ух, клятые!..
Так бабушка наговаривала, бранилась и в то же время переодевала тетю Маню в сухое, развешивала мокрое возле шестка, на черенки ухватов и на припечке раскидывала.
– Какой он тебе азият? – вяло возражала тетя Маня. – У него и отец и мать – русские переселенцы.
– Русскай? – подбоченивалась бабушка. – Русскай? Да глаз у ево узкай! Со шшеки зайди-ка! А скупой в ково? А бессердешнай? Заездил тебя! Заездил…
– Ой, мама! Да ну тебя! Я уж и со шшеки и с заду заходила – везде красавец. Принеси-ка лучше мешок. Я Витьке гостинец достану.
Бабушка поднимала мешок и еще раз ужасалась:
– Коню только и по силам котомка! Да и то – Ястреб после того, как его в колхозе ухайдакали, на колени сядет под эдакой ношей… А гостинец, матушка ты моя, дорогая тетушка, и погодила бы вручать. Уж больно зубаст твой племянничек и неслух. Чуть чего – в топоры с бабушкой! А варначишша! А посказитель! Врать начнет – не переслушаешь! В лес на полдни сходит – неделю врет. Уцепится за юбку – и, хочешь не хочешь, слушай его, иначе рассердится. А в сердцах он – дедушка родимай! Де-э-эдушко! Де-э-эдушко! Глазом влепит – что камнем придавит…
Бабушка где с хохотом, где со слезами и возмущением повествовала гостье о моих похождениях и проделках, не прекращая при этом своих дел: собирала на стол, поругивала самовар, деда – за худую лучину, за угарный уголь и вообще за все прорухи, попутно сообщая деревенские новости и всякого рода события, в первую голову касающиеся дел в колхозе имени товарища Щетинкина. И снова про меня – неисчерпаемая тема!
– А то петь возьмется! Ухо у него завсегда заустоурено! Он у вас когда в доме отдыха был, всего назапоминал, и срамотишшы и переживательного… Я так вот за голову схвачусь и тоже реченькой ульюсь…
– Что тятю не порешила?!
– Не смейся, голубушка, не смейся! Друга на моем месте, может, и не снесла бы такова чижолова человека, может, и отчаялась бы да с утесу вниз головой, чтоб уж разом отмучиться. Но ты послушай, чё дальше-то, послушай! Аспид-то этот, кровопиец-то, как разжалобит меня, тут же в насмешки загорланит: «Девочки-беляночки, где-ка ваши ямочки?» Я ему допрос: «Ты про каки таки ямочки?» А он мне: «Сама же говорила: „Каку ямочку дедушко выкопал в тенечке, каку ямочку! Молоко на воле не скисает!..“ Ты понимаешь, какой он политикой овладел! Я ему про одну ямочку спрос веду, oн мне ответ совсем про другу. Чисто вьюн вывернется! Да еще и осердится: „А все те неладно! Дед молчит – неладно. Я пою – неладно! Как дальше жить?..“
Тетя Маня, чуть отдохнувшая, с лицом, пылающим от нажженности на морозе, улыбалась, слушая бабушку.