Тетя Маня через плахи прилавка обняла меня и поцеловала, отчего я смугился и начал озираться на народ. Она оглядела меня пристально с ног до головы, бабушкиным голосом сказала, какой я большой, и две плоские слезинки как-то сами собой выдавились из ее тускнеющих глаз, повисли в дрябло набухших подглазьях, подрожали и сами же собой незаметно высохли – я догадался, что тетя Маня в эти минуты подумала о маме. Потом она, коротко вздохнув, начала расспрашивать меня о моем житье-бытье. Я скупо отвечал, все еще держась отчужденно, сыспотиха готовясь к дежурному упреку за то, что, вернувшись из Заполярья, не наведался к ним, не погостил у них, и, когда этот упрек последовал, скороговоркой сообщил, что долго получал паспорт, маленько подрабатывал с дядей Левонтием на хлеб, и что вот, слава Богу, поступил в припоздало открывшееся ФЗО, скоро мне там выдадут спецовку, обещали даже форму выдать, и что всем я доволен. И чуть не проговорился, что доволен еще и тем, что избавил от забот тетку Августу, у которой жил какое-то время после возвращения из Игарки, у нее и своих забот полон рот; попутно избавил бабушку от причитаний о «сиротинке горемычной».

Сославшись на то, что в училище у нас строго, я попрощался с тетей Маней и пошел было, но она вернула меня, велела подставить карман. Черпнув из мешка аккуратненьким, по ободку обрезанным граненым стаканом, поинтересовалась, не дырявый ли у меня карман, и высыпала в него каленых кедровых орешков. Она и второй стакан вознамерилась было отвалить, но я поспешил поблагодарить ее, сказал, что мне больше не надо, и она поставила стакашек перед собой на прилавок. Перехватив мой взгляд, чуть смутилась, зашарила по карманам, вынула чем-то давно мне знакомую, затасканную по рабочим карманам рублевку.

– Нет-нет, не надо! – отпихивался я руками от прилавка и от рублевки.

Тут, слава Богу, возник покупатель. Высыпая ему в карман орехи, тетя Маня тянулась короткой шеей через плечо покупателя.

– Не чужие ведь… Приходи… Поможешь… – донеслось до меня.

Тетя Маня понимала, что просто так я не соберусь к ним, боясь их сладкого корма, но «помочь», стало быть, заработать хлеб, – совсем другое дело, можно преодолеть себя. Да и бабушка, когда поздней осенью, по холодам, был я в Овсянке и рассказал про встречу с тетей Маней, сказала:

– Сходи. И правду не чужие. Хоть досыта поешь… Марея-то выпряглась, суперечит Михаилу, зубатится с им: «Надо было взять парнишку, вырастить, Божье дело справить… Так нет, нас копейка-злодейка заела…»

О том, что я у Зыряновых долго не нажил бы, бабушка умолчала, а о том, что родитель мой, дорогой папуля, «из прынцыпу» не отдал бы меня «в люди», помалкивал я.

Время ушло-укатилось. Детство мое осталось в далеком Заполярье. Дитя, по выражению деда Павла, «не рожено, не прошено, папой с мамой брошено», тоже куда-то девалось, точнее – отдалилось от меня.

Чужой себе и всем, подросток или юноша вступал во взрослую трудовую жизнь военной поры. Внешне все еще зубоскал и посказитель, внутри – насторожившийся, в себя упрятавшийся бывший беспризорник и мечтательный романтик, возникший от пестрого чтения пестрых книг, и грубый, ныркий фэзэошник, добывающий ловкостью, потом и смекалкой пропитание, все время ждущий подвоха, суровой нотации, а то и кары от взрослых людей.

И диво ли – я ведь кровный сын своего народа. Всю историю держат и держат русский люд в постоянной вине, а напряжении, и хлеб, своим хребтом добытый, ест он как чужой, из милости ему поданный. Я к тому же ел хлеб самый горький, сиротский, едят его всегда с оглядкой: так ли ешь? не много ли? со своего ли края ложкой черпаешь? Беспризорничество – вот свобода и свободный хлеб, и к чему во все века устремлены ребятишки, бегут от сытого домашнего стола, из сиротских приютов, от богатых благодетелей и ласковых вельмож. Но беспризорничество и вечный укор благодетелям – ведь не сам по себе возник сирота, они же, благодетели, и осиротили его. Осиротили и давай окружать вниманием, лаской, но так и не могуг избыть своей всевечной вины перед изгоем – сиротой. Никого так жестоко не бьют, не проклинают, как беспризорника, эту колючую соринку в глазу «невинного» человеческого общества. В приют, в тюрьму, в исправительную колонию, под розги, под ножи, под тяжело отлитые свинцовые пули соринку ту, чтоб не портился благочинный пейзаж, не застила она светлую зарю будущей безгрешной жизни.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русская классика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже