Рузвельт, с Виктором и матерью, одержимой своими маниями, он оставил в прошлом. Снял комнату в Христианском молодежном союзе на Хантингтон-авеню и прожил там месяц. По ночам он лежал на спине с открытыми глазами и думал о том, что его мечты расползаются, как насекомые по потолку. У него лишь одна жизнь, и она мчится с не подвластным ему остервенением. Что остается, кроме как отдаться на ее волю? Что он и делал многие годы, пока Ада бомбардировала его письмами, которые он неделями носил в кармане, не читая.
Желая обрести хоть какие-то связи, он записался в некий Институт творческой жизни - в группу, руководимую человеком по имени Серж. Институт базировался в Сомервилле, который до недавнего времени был рабочим городом, населенным в основном итальянцами и ирландцами, и еще немного - гаитянцами. Город можно было бы назвать космополитическим, если бы слово не предполагало блеска, коим тот никогда похвастать не мог. Вообразите себе Париж без электричества, без музеев, без классической, а равно и оригинальной современной архитектуры. Те же дома, что в Рузвельте, лес антенн над крышами, комнаты, украшенные морскими раковинами. Эти дома напоминали обломки кораблекрушения, прибитые к острову потерянных душ. В Сомервилле нет оазисов зажиточной жизни: ни Брэттл-стрит, ни рю Вожирар, ни Пятой авеню, ни виа Венетос. В сороковые годы это был третий из самых перенаселенных городов мира. Каждый дом с обеих сторон подпирали либо бензоколонка, либо мастерская по ремонту глушителей, и повсюду - гаражи, похожие на дворцы автомобильные мойки, рынки запчастей. Местные жители вкалывали в этих гаражах и на маленьких фабриках, развозили продукты по магазинам, продавали газеты, печатали письма, мыли грязные ложки и драили кастрюли - и в каждом из них Алексу мерещилась мать. Они были добрыми людьми, весьма экономными (ведь все принадлежали к племени должников), трудолюбивыми (хотя каждый день находили семь свободных часов, чтобы смотреть телевизор) - словом, в общем хорошими. Им даже нравилось то, что они делали.
И за это Серж ненавидел их. Это на их горбу жирел средний класс. Они сами позволяли делать из себя уголь и мазут для ревущих печей, в которых ковалось богатство. А Серж хотел, чтобы они стали динамитом. Он сочинил послание, размножил его на мимеографе и расклеил на стенах прачечных самообслуживания и в телефонных будках по всему городу.
Мы, у себя в Институте, знаем, что величайшие жизненные уроки усваиваются не в классах. Мы знаем, как научить вас тому, чему не учат в школе. Наши студенты изучают предательство, шантаж, насилие, мошенничество, кровосмешение, ложь, сексизм и грабеж - все то, что составляет структуру нашей жизни. Мы показываем им, что такое тщеславие, алчность, похоть, зависть и злоба, чтобы научить их бороться с этими пороками. Есть веские причины, по которым нам, американцам, такое образование необходимо сейчас, как никогда прежде в нашей истории. Война многому научила молодежь, но массы населения и представить себе не могут, на что способен человек, это знание остается достоянием интеллектуальной элиты. Мы, у нас в Институте, призваны сорвать маскировочные покровы с человеческой натуры.
Алекса взбудоражило то, что он нашел людей, воспринимающих мир так же, как он. Мне казалось, что все они "с приветом", но он принял их абсурдные взгляды. Принять значило для него стать сильным. Он нуждался в организации, которая не позволила бы ему, выжившему после болезни исчезновения, оказаться раздавленным миром, нависавшим над ним, как ледяная глыба, готовая сорваться и уничтожить его утлый челн. Возможно, Адины бесконечные рассказы о том, какое высокое положение они занимали в старом мире, бесили его, и в пику ей он прилепился к американской версии той самой идеологии, которая разрушила семью его родителей. В то время как Ада все больше уходила в себя, идеализируя прошлое, ее сын отчаянно гнался за утопическим будущим.
Прошло несколько месяцев, прежде чем нам удалось встретиться. Я принял наконец приглашение Алекса посетить собрание в их Институте. Это было вскоре после Дня благодарения.
Алекс ждал меня на пороге старого викторианского здания. Здесь, в Сомервилле, его предрасположенность к богемной жизни приняла вовсе уж вычурные формы: перчатки и свитер он сменил на куртку с бахромой и ковбойские сапоги с красными голенищами. Эффект, производимый его костюмом, однако, тускнел на фоне армейской формы, в которую, словно бы соревнуясь с настоящими военными, облачились многие наши ровесники. Его тонкие черные волосы были по-прежнему длинными, но лицо, угловатое и бледное, гладко выбрито; ему можно было дать лет шестнадцать. Он крепко, по-мужски обнял меня, так искренне обрадовавшись нашей встрече, что мне стало стыдно: почему я не позвонил ему раньше?