За ночь у крыльца поднялся высокий остроухий сугроб. Санька машинально обломал его валенками и кинулся вдоль улицы, к мосту, сжимая в голой руке бумажку.

Во дворе у Журавлевых, за полуразобранным на дрова забором, чернела пустая собачья конура. «Убили собаку: кормить нечем», — подумал Санька и приблизился к дому. Он перевел дух и постучал в дверь. Не открывали. Он постучал второй и третий раз — по-прежнему никто не выходил. Санька стучал очень тихо, но сильнее он не мог: не хватало смелости. Тогда он встал на завалину и, придерживаясь рукой за наличник, несколько раз стукнул костяшками пальцев по стеклу.

В окне, словно в омуте, прошла какая-то тень, потом пропела где-то внутри дома дверь и глухо хлопнула. За перебоями сердца он услышал шаги.

— Кто? — спросил женский голос.

— Я-а…

— Кто ты?

— Я-а, тетя…

— Нету хлеба!

— Я не хлеба, тетя…

— А чего тебе? — допрашивала женщина, не открывая двери.

— Я другое… Бумажку вам…

За дверью стало тихо. Сопел ветер, подергивая голый куст у крыльца.

Санька не слышал и не видел, отворачиваясь от ветра, когда приоткрылась дверь, он только вдруг неожиданно заметил, что на него, смотрит большой темный глаз. Он вздрогнул.

— Какая бумажка? — прошептала женщина.

— Во! — подал Санька извещение.

Сухая, белая, как кость, рука протянулась из притвора. Потом дверь откинуло ветром, и женщина сама подалась к утреннему свету, на ступеньки, дрожа всем телом. Она стала читать, и Санька видел, как лицо ее перекосило, словно от боли, брови задергались и поднялись к морщинистому лбу. Но вот ее губы дрогнули, и крик, от которого у Саньки чуть не подкосились ноги, раздался в утренней тишине:

— Не мой! Не мне!

Она ткнула в Санькину грудь извещением и, дрожа, скороговоркой заговорила ему в лицо:

— Это не мне, не мне! Моего Степаном зовут, Степаном, а тут Дмитрий. Ишь ты какой!

Она столкнула его с крыльца и захлопнула дверь.

За рекой где-то выла собака — надрывно и протяжно, а голый куст у крыльца так мелко дергался на ветру, как будто зашелся в беззвучном смехе.

Санька нахохлился и заплакал, сунув руки в рукава. Он даже забыл, что надо идти домой, а стоял у крыльца и хотел только одного: чтобы кто-нибудь признался к этой бумажке.

На крыльцо опять неслышно вышла женщина.

Санька с надеждой глянул на нее.

Женщина подошла, положила в его карман полтора кусочка сахару, поправила съехавшую набок Санькину шапку и тихо спросила:

— Ты, паренек, Журавлев? Парасковьин?

— Ага, ейной…

— А рукавиц-то нет?

— Дома… — сквозь слезы проговорил Санька.

— Ну иди, батюшка, домой. — Женщина вздохнула и повторила: — Замерзнешь.

И Санька пошел по заснеженной улице назад, к своему дому, а откуда-то издалека донеслась артиллерийская стрельба, как будто на главной улице бегали по железной крыше.

<p><strong>КОРМИЛЬЦЫ</strong></p><p><emphasis>Рассказ</emphasis></p>

Выехали в самое неподходящее время — под вечер и в дождь. Такая погода — не редкость даже в сенокос, стоит только задуть ветрам, и, глядишь, замутилось на горизонте, посерела и зарябила вода в реке, по-осеннему зашумели деревья, а небо все ниже приникает к земле, давит на душу ожиданием чего-то. Иной раз с полсуток все примеривается погода, потом вдруг оборвется ветер, тихо станет вокруг — да так, будто все на свете сразу перестало дышать, и вот уже пошел он, нежеланный, мелкий, как из частого сита…

— Только бы не затяжной, — вздохнул Алексей Иванович.

Он втянул голову в плечи, чтобы не мокла шея, привычно сгорбился и, прижимая локти к бокам, умело выехал из ворот. Когда телега простучала по мостку через канаву, он оглянулся на дом.

В окнах, за запотевшими стеклами, качнулись лица младших — бледные пятна — одно, два, три… Все они завидовали старшему брату, Славику, он сидел в телеге вместе с отцом, накрывшись мешком от дождя.

Славику радостно было, что отец взял его в столь серьезную поездку, к тому же это было очень неожиданно, поскольку раньше чем через два-три года он не рассчитывал попасть с отцом на сенокос.

— Хлеб береги: не размок бы! — хмуро бросил Алексей Иваныч через плечо.

Славик тотчас засуетился, зарыл торбу в сено, навис над ней грудью. Не замочит… Отец оглянулся, поправил косы и грабли, что тряслись позади, свешиваясь с телеги, тронул зачем-то мешок на голове сына, словно проверял, тут ли он, и надолго замолчал. Изредка он понукал лошадь, но голос его был совсем не таким, как раньше, — веселым и требовательным, в нем почему-то уже не было той силы удачливого делового мужика, каким слыл он в округе с молодых лет. Славик догадывался, отчего произошла за один только день такая перемена в отце, и не спрашивал. Он лишь выглядывал из-под мешка и видел, как все больше и больше темнеет серая фуфайка на согнутой родной спине.

— Папа, накройся.

Отец не ответил.

Покос находился далеко, за восемнадцать километров, в благодатной лесной стороне, где у отца были знакомые. Славику нравилось, что дорога неблизкая. Он неустанно смотрел вперед из своего укрытия, смотрел вдоль левого бока лошади, радуясь каждому новому повороту или пригорку, и все ждал, когда зачернеет лес и деревня Овраги.

Перейти на страницу:

Похожие книги