— Опять свое! Да разве мало таких фамильев, как у вас? Эко дело — Журавлевы! Невидаль какая! Словно вы одни на земле. Да у нас, я помню, в полку, в перву войну с германцем, было восемнадцать человек одних только Ивановых, и все Иваны. На Руси Иванов, как грибов поганых, а Митриев тоже кузовок с верхом. И у твово в полку, видать, Журавлевых не меньше, вот тут в горячке и разберись — кого убили. По ошибке написано, ясно дело.
Старик помолчал, посмыкал ладонью по гладкой палке-клюке, посмотрел на притихшую Прасковью, на просветлевшее лицо Саньки и продолжал:
— Да чего там далеко ходить! Эвон у нас на улице и то Журавлевы есть. У моста живут, знаешь? Да и мужика у их вроде тоже Митькой звать. Тоже на войне он. Во-от… А ты уж и оплакивать. Да разве можно так, сразу? Нельзя, Парасковья. Нельзя. Митрий твой, я помню, родился — не торопился, и неча спешить его хоронить.
Дед Арсений ушел поздно, после того как Прасковья поднялась и стала тихо, словно в чужом дому, шевелиться на кухне.
Санька слышал, как она царапала ножом картошку и беззвучно плакала, сморкаясь в передник. Несколько раз она проходила мимо Саньки, гладила его по голове и все старалась не смотреть на похоронное извещение, лежавшее на краю стола. Он чувствовал голод и усталость, хотя целый день пробыл дома и даже не ходил в школу.
— Санюшка, иди-кось, милой, поешь, — позвала мать.
Санька ел, а мать сидела рядом, подперев голову ладонью, плакала.
— Весь папка, вылитой Митя, весь в его, — качала она головой.
— Мама, не надо… Ну не на-адо, — хныкал он и, оживившись, говорил: — Чего те дед сказал, а? Он же сказал, что не на папку похоронка, ну?
И мать успокаивалась немного, вытирая распухшие глаза, губы и покрасневшие ноздри.
Санька уснул сразу и спал без снов. Среди ночи он проснулся и увидел на стене изломанную полосу света, идущего из кухни, а еще раньше услышал тихий стон матери. Убеждений деда Арсения ей хватило ненадолго: она снова ревела над извещением, уйдя на кухню, чтобы не разбудить сына.
— Ма-ама! Ну чего ты опять?.. Дед же Арсений сказал, ну?
Плач затих. Пламя коптилки качнуло на стене полосу света, и в комнату вошла мать в накинутом поверх рубашки пальто. Она молча потушила коптилку, нащупала в темноте голову Саньки и все лицо закапала ему слезами, целуя.
— Ма-ама, холодно.
Она накрыла его поверх одеяла чем-то тяжелым, а сама легла наконец на свою широкую постель и затихла.
Санька не спал. Он потянул носом и по запаху узнал, что накрыт он отцовским пальто: пахло табаком от карманов. Он тоже немного поплакал, согрелся, но не заснул. Он думал об отце, даже не думал, а смотрел на отца, потому что тот стоял перед ним как наяву, двигался, говорил, хмурился… Санька видел руки, глаза, небритый подбородок и шею его. Сзади шея загорела, и над воротником по коже проступили морщинки в клетку, как по нарезанной яичнице.
Мать тяжело всхлипнула во сне.
Из тишины проступил, словно только появившись, стук стенных часов и опять отступил куда-то, будто часы опустили в воду.
Санька прислушался к новым звукам. На улице бушевала метель. В трубе шепеляво посвистывало, словно там сидел Колька, его сосед по парте, и учился свистеть своим беззубым ртом. По стенам тоже что-то шуршало, как будто там, снаружи, тащили рогожу. Это продолжалось долго, и каждый раз, когда ветер ударял в ближнее к Саньке окно, залепляя его, невидимое во тьме, снегом, мальчику казалось, что это шаркает по стеклу крылом заблудившаяся птица…
Стук маятника нарастал, приблизился к самому лицу и опять ушел куда-то вдаль, исчез.
Саньке сделалось очень жаль себя и мать. Он знал, что теперь на улице тетки будут смотреть ему вслед, качать головами и говорить, как про Кольку: «Сиротинушка…» Вспомнился сегодняшний день. Утро. Виноватое лицо почтальонши, тети Шуры, принесшей бумажку. Крик и стон матери… И вдруг как поток света захлестнул Саньку: перед ним встал дед Арсений. «Эвон у нас на улице и то Журавлевы есть. У моста живут… Да и мужика у их вроде тоже Митькой звать», — вспомнилось Саньке, и сердце его заколотилось так сильно, что он не мог улежать спокойно. Он сел, перевернул подушку мокрым вниз, ткнулся в ее холодок разгоряченной головой и оцепенел с широко раскрытыми глазами.
Утро еще не настало, когда Санька осторожно, чтобы не разбудить мать, встал. С трудом различая темно-синие пятна окон, он ощупью пробрался на кухню, обшарил стол и нашел на нем ненавистную бумагу, над которой и ночью плакала мать. Потом он, все так же на ощупь, надел штаны, рубаху, куртку. Достал с печки валенки, сунул в них ноги без портянок, нахлобучил шапку, но, прежде чем взять пальто, приблизился лицом к стеклу и посмотрел на улицу. Там было темно и страшно. Он сел на лавку и стал ждать утра.
Санька долго сидел, сжимая в руке похоронное извещение. Он окончательно убедил себя, что это ошибка и никто в этом спящем городе не знает правду, а он, Санька Журавлев, знает…
Темная синь в окошках посветлела. В конце улицы мелькнул огонек, Санька заторопился, надевая пальто. Снял крючок, неслышно открыл дверь, вышел и плотно прижал ее снаружи.