— Какой эгоизм! Как они могли подвергнуть нас такому? — сказала я.

— Им тоже пришлось от чего-то отказаться и кое-что оставить, — сказал Йонас.

Я открыла рот.

— Это ты о чём? Ни от чего они не отказались. Мы всё отдали за них.

— Они оставили свой дом. Дядя — свой магазин. Йоанна — учёбу.

Учёба. Йоанна хотела стать доктором так же сильно, как я — художницей. Я ещё могу рисовать, а вот она не может заниматься медициной, в то время как в Германии неистовствует война. Где она? Знает ли, что с нами случилось? Удалось ли Советскому Союзу скрыть депортации от всего мира? Если да, то на какое время? Я подумала про американское грузовое судно, что поплыло прочь. Догадается ли кто-то искать нас в сибирской тундре? Сталин бы с радостью похоронил нас в снегах и льдах.

Я взяла бумагу и села так, чтобы на неё светил огонь из печки. Во мне закипал гнев. Какая несправедливость! Но ненавидеть Йоанну я не могла. Она в случившемся не виновата. А кто виноват? Я нарисовала две руки, которые держатся одна за другую, но их тянет в разные стороны какая-то сила. На её ладони я нарисовала свастику, на своей руке — серп и молот, а между рук — падающий разорванный литовский флаг.

Я услышала, как кто-то скребётся. Мужчина с часами что-то вырезал из маленькой деревяшки ножом. Дрова потрескивали, с бочки выпрыгивали искры.

— Какая-то она поцарапанная, — заметил Йонас. Он сидел по-турецки на моей кровати и смотрел на одну из репродукций Мунка, которые я получила из Осло.

— Да. Он мастихин использовал — это такой нож, — чтобы придать полотну текстуры, — объяснила я.

— Она от этого словно… растеряна, — сказал Йонас. — Если бы картина не была поцарапана, то у неё было бы грустное выражение лица. А от этих царапин она растеряна.

— Так и есть, — сказала я, длинными движениями зачёсывая тёплые чистые волосы. — А для Мунка эта картина потому и жива. Он сам чувствовал себя растерянным. Он не слишком заботился о пропорциях, а хотел, чтобы чувства были настоящие.

Йонас перевернул страницу и принялся рассматривать другую репродукцию.

— А эта для тебя настоящая? — спросил он, взглянув на меня большими глазами.

— Конечно, — сказала я. — Эта картина называется «Пепел».

— Не знаю, как насчёт «настоящести»… Наверное, это по-настоящему страшно, — сказал Йонас, встав и собираясь идти. — Понимаешь, Лина, я твои картины больше люблю, чем эти. Слишком они у него причудливые. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — сказала я, взяла репродукции и упала на постель, провалившись в мягкое пуховое одеяло. На полях было замечание критика: «Мунк — прежде всего лирический поэт цвета. Он чувствует цвет, а не видит его. Вместо этого он видит печаль, плач и обессиленность».

Печаль, плач и обессиленность. В «Пепле» я это тоже видела.

И, как по мне, это было прекрасно.

Пепел. У меня возникла идея. Я подняла палочку для печки, сняла сверху кору и распушила лыко, чтобы получилась кисточка. А после взяла горстку снега со двора и тщательно смешала с пеплом из печки.

Цвет был неровный, но получилась красивая серая акварель.

75

Наступил ноябрь. Из маминых глаз пропала весёлая искорка. Чтобы увидеть её улыбку, нам нужно было очень постараться. Она появлялась лишь тогда, когда мама опускала подбородок на руку или когда Йонас в вечерней молитве упоминал папу. Тогда она поднимала лицо, и надежда поднимала уголки её губ. Я волновалась за неё.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги