Ты не звонишь, от тебя никаких известий, ничего срочного, и я не сплю, потом в конце концов засыпаю, потом просыпаюсь в поту, потом уже не просыпаюсь. Я привыкаю к твоему ежедневному отсутствию, это уже перестало причинять мне боль, прежде я не хотела писать тебе, потому что боль еще оставалась, но теперь все, кончено, сколько недель ни единого слова? Две, три? Больше я их не считаю, потому что это уже не важно, я привыкаю ко всему, привыкаю к пустоте, к тому, чтобы быть ничем. Я не хотела писать тебе письмо, пропитанное горечью, – поэтому оно едкое; я не хотела тебе надоедать – и вот уже твой голос и твои слова меня не касаются; я не хотела тебя ранить – и вот я сама разбита; твое равнодушие отрезало меня от тебя, я уже не знаю, где я, но я не живу тобой, еще сегодня утром я дышала вами, но вечером я все убила вокруг себя; уверенность в том, что никакая весточка меня не ждет, победила желание позвонить тебе, с тобой нет никакой связи уже несколько недель, никакой нужды во мне у тебя нет, ни одной телеграммы, ни одного цветка, ни одной открытки, ничего. Все меньше и меньше знаков, мы для тебя умерли. Я тебя понимаю: нет больше смысла, есть потребность в ком-то другом, дыхание, дававшее иллюзию существования, уже безжизненно, я больше не являюсь твоей жизнью, но не решаюсь стать твоей смертью. Это не происходит быстро, я знаю, от фильма к фильму мы отдалялись друг от друга: нет больше воспоминаний, нет общего дела, нет ничего неотложного, – и вот в мыслях я уже уехала, чтобы не испытывать боль, разочарование. Такая привычная «повседневная» жизнь – это, в конце концов, когда я здесь, а ты там, и так будет всегда. Я ничего о тебе не знаю, я никогда не была такой безразличной, ты не можешь упрекнуть меня в том, что я истеричка; это мое пятое неотправленное письмо, но все же я хочу, чтобы ты его получил, у меня никогда не было так мало тебя. Жизнь не стоит ностальгии. Я знала жизнь, в которой страх по поводу того, где и с кем ты спишь, что-то значил, но больше этого страха нет, и я грущу из-за отсутствия звонков, впадаю в панику, в тоску; я сказала себе, что я ничто, «передышка» – это не я, это не со мной, жизнь тоже, я слишком долго жила без тебя, даже мысль о том, что ты спишь с какой-нибудь девушкой, кажется мне резонной, логичной, потому что я не могу больше выносить одиночества – так для чего же отправлять это письмо? На него не будет ответа, оно не вырвет из твоей груди крик, не заставит тебя подать слабый знак – от холода не исходит ничего, кроме холода, а мы живем лишь знаками, чем же еще? Я ни на что не надеюсь, а ты – ты должен сказать: «Она все надеется», ты словно без вести пропавший на войне, но свою войну ты создал сам, ты хотел ее, и ты не умер, а я уже не знаю, на что надеяться.
В тот год я снималась в фильме «Женщина моей жизни» Варнье, роль необыкновенная, мне предстояло сыграть жену алкоголика – его играл Кристоф Малавуа, – который пытается излечиться с помощью Жана Луи Трентиньяна. Меня заинтересовала эта женщина; она чувствует себя загнанной, но в то же время боится потерять мужа, если он излечится, и в определенный момент дает ему стакан виски. Я спросила у одного психиатра, которого встретила в саду Трокадеро, возможно ли, чтобы член семьи совершил подобный поступок, и он в ответ воскликнул: «Все беды от самых близких!» Мишель Пикколи посоветовал мне внимательно прочитать сценарий, поскольку высоко ценил своего друга Режиса Варнье как режиссера-постановщика.
Я снималась и у Годара, в фильме «Береги правую»; Жан Люк Годар, предлагая мне роль, прибегнул к смешной уловке – позвонил мне и оставил на автоответчике сообщение, произнесенное с его характерным швейцарским акцентом: «Я снимаю фильм про стрекозу и муравья, не хотели бы вы быть стрекозой?» Муравья играл Вильре, я решила, что это чей-то розыгрыш, но Жак Дуайон сказал, что это действительно его голос… Репетиция сцены в машине с откидным верхом проходила не вполне обычно. Годар, у которого был сильный насморк, обмотал шею толстым шарфом; он энергично протер губкой ветровое стекло, а затем провел этой же губкой мне по лицу. Потом мы сняли дубль с Вильре, который проделал все это гораздо более мягко, и Годар воскликнул: «Что за дерьмо!» – я не расплакалась, но, поскольку у меня был крупный план, приняла это на свой счет. Каролина Шампетье, главный оператор, позже немного утешила меня в порту Трувиля, вернее, это я ее утешила, потому что она была вся в слезах и все повторяла: «Это не относится ни к кому лично, это он так думает о самом себе».
1987
В Межев приехали в пятницу вечером, я в прекрасном настроении, счастливая, поселились в прелестном маленьком шале с балконом, все из светлого дерева, сделано по заказу баронессы Ротшильд.