— Полундра! Мореходы, принимай очередную торпеду! — Пошутил: — Да поаккуратней, не стукать, а то взлетим к богу в рай! — Он вспомнил погрузку торпед на эсминец и свою неудачу с одной из них, сорвавшейся с бугеля, и то, как его «драили» за промашку, и как он переживал. Усмехнулся тем старым огорчениям, подумав, что все-таки хорошее было время. Сбегав за новым ящиком, продолжал балагурить, выдумывал бог знает что:
— Вира помалу, здесь подрывные патроны! — Появившись со следующим ящиком, объявил: — Салаги, держи запалы!..
Хлопцы подхватили игру, начатую бригадиром, увлеклись ею, сами понавыдумывали разных разностей, и работа покатилась значительно легче.
Так продержался до конца смены. Но домой приехал вконец разбитым, сломленным окаянной простудой. Долго не мог уснуть, ворочался. Перед глазами одна за другой всплывали картины давнего военного прошлого. И чем-то оно, то жестокое, кроваво-опасное время, манило к себе, влекло. Ему казалось, там он был на месте, а здесь, в миру, не нашел себя…
Когда поднимали стены новой хаты, Антон, оголенный до пояса, блестя потным смуглым телом, стоял на козлах. Паня подавала ему саман. Неловко повернувшись, почувствовала обжигающую резь в животе — ослабла, уронила кирпичину. Прислонясь спиной к стойке козел, закрыла глаза. Антон, спрыгнув вниз, растерянно топтался около.
— Шо с тобой?
Паня, чувствуя, что боль ее отпускает, расходясь от сердца по всему телу щекотливо-пьяными мурашками, успокоила мужа:
— Зараз пройдет…
Она не сказала ему правды до того часу, пока стены не были выведены под крышу, опасалась, что Антон не разрешит ей работать. «А как же хата? — обеспокоенно спрашивала она себя. — Ему одному не управиться. Он и так крутится без передыху: вертается в слободу под вечер, прыгает прямо с автобуса на козлы и торчит на них до полуночи. Наутро, вместе с солнцем, опять в город. Глянь, остались от него кожа да кости, от ветру шатается».
— Ну и дурная же ты, Параскева, — ругал он ее позже, — плод загубишь, а то и сама надорвешься.
— Заспокойся, Тоша. Я, как кошка, живучая. Ничего со мной не случится.
По осенней склизи на ферму бегала. В рождественские морозы тоже носилась. В больницу ее положили в аккурат на крещение. Вскоре и родила. Ни с кем не советуясь, назвала сына Владимиром. Даже сама удивилась такой своей решительности. Она помнила, как мучительно долго искала имя старшему, Юрию. А тут вроде бы пришло само — Володя, Волошко; что-то крупное, круглое.
Дитя и вправду удалось таким, на «О» похожим. Когда Антон впервые взял его на руки, ему тоже почему-то показалось, что только «Володька» и никак иначе. Оляна Саввишна, прабабушка новорожденного, называла его по-своему, вернее, чисто по-новоспасовски — «Ладимир». Охрим Тарасович именовал внука «Валашком». Суя в колыбельку огромный, задубелый от работы и возраста указательный палец, щекоча им дитя и видя, как оно в ответ резво сучит ручонками-ножонками, удивленно заключал:
— Глянь, чисто валашок брыкается!
Юрко тоже радовался пополнению семьи. Особо был доволен тем, что у него теперь есть брат, который вскоре подрастет и с ним можно будет выходить на улицу, — пускай тогда пацаны задираются: вдвоем не страшно! Можно будет и на Берду ходить вместе, и по баштанам шастать. Он то и дело свешивал голову в колыбельку к братишке, показывал ему цветные карандаши вместо игрушек. Но Вовка мало обращал внимания на колеровые палочки, его больше привлекал Юркин бело-льняной («материнская порода!» — замечал Антон) чубчик. Он впивался обеими ручонками в волосы брата, стараясь подтянуть их поближе к своему рту. Попав в полон, Юрко начинал хныкать:
— Ма, чего Вовчок кусается!
Деревянная колыска военного времени, в которой Юрка колыхали, была заменена на темно-голубую дерматиновую коляску, привезенную Антоном из города. Вцепившись в металлическую дужку коляски, Юрко гонял ее по тесной хате, вертел как мог, тыкаясь во все углы. Малому дитю нравилась такая забава. Оно радостно гулюкало, пытаясь подняться, выглянуть за борта. Когда же коляска останавливалась, из нее раздавался требовательный рев.
Паня поругивала старшего сына:
— Вон анафема, приучил дитя кататься, теперь вертись с ним денно и нощно!
У Владимира вопреки обычаю появилось два «крестных» отца: Фанас Евтыхович и Пилип Сухоручко. Первый напросился заранее, как только Паню положили в родилку. Увидев Антона на базарной площади, он окликнул его и заявил:
— Братуня, называюсь крещеным батькой. Паньке так и передай!
Пилип Кондратович Сухоручко упрягся к Фанасу Евтыховичу в пару позже, можно сказать, уже в момент «крещения». Антон, выступавший впереди, со свертком в руках, и Паня, шествующая следом за мужем, вошли в кабинет председателя сельрады. Сухоручко, стоя за письменным столом, встретил их такими словами: