Ночью он дождался, пока она, положив ему голову на правое плечо, не стала ровно дышать ему в шею, что предвещало сон. Глядя в темноту алькова за занавеской из мешковины, он окликнул её:

— Летиция!

Она что-то ласково пробормотала и, продолжая дремать, поудобнее умостилась на его плече.

— Я еду в Испанию, — сказал он.

Тело отозвалось не сразу. Оно лежало расслабленное, мягкое, дыхание было лёгким, как у ребёнка; он вдруг почувствовал, как тепло, как мягко, с каким воодушевлением эта плоть в своей потаённой темноте ласкает кости, кости, которые поддерживают плоть и, в сущности, делают тем, что она есть: Летицией Пойндекстер. И когда он это почувствовал, его охватила нежность почти до слёз.

Потом тело напряглось, вскрикнуло, коротко вскрикнуло: «Ох, ох!» — словно горлом что-то выдохнуло, и приподнялось, от чего заскрипели пружины старого дивана. Движение было грузным, неуклюжим, оно, как и гортанный выдох, свидетельствовало о глубочайшей искренности, искренности животного, которому больно.

Голос, похожий на стенание, повторял в темноте:

— Но ты мне ничего не сказал, ты мне никогда не говорил ни слова.

Он не мог ей признаться, что прежде говорить было не о чем. Он не мог рассказать, как в два часа дня, стоя у дверей радиомагазина, услышал передачу о том, что пала Аррионда в Астурии и республиканцы перегруппировались на отрогах гор в направлении Инфьесто; а больше ничего и не было. Он не мог рассказать, что в ту минуту, когда он представил себе, как люди угрюмо отступают, перестраивая ряды, укрываясь в горах, чтобы встретить очередную атаку, его вдруг пронзило ощущение всей красоты и безмерности жизни, той красоты и безмерности, которые становятся твоими, когда ты вдруг прикоснёшься к действительности и отдашься ей. Он не мог рассказать, как стоял на Пятой авеню, весь дрожа, словно от страсти. Он не мог ей этого рассказать, потому что сам не знал, что его так потрясло.

Он не мог ей даже рассказать, какой исхоженной была щербатая мраморная лестница, по которой он поднялся на третий этаж ветхого административного здания; как она была заплёвана людьми, о которых он ничего не знал; в какой уныло-прозаической конторской дыре, похожей на притон, на одной из Западных Тридцатых улиц, с исцарапанным столом и покосившейся зелёной железной картотекой, где всё провоняло неудачей, его встретил недружелюбный от усталости и зубной боли пожилой человек с чёрной бородой, в чёрном свитере; как напомнила ему саму Летицию Пойндекстер высокая девушка за пишущей машинкой в коричневом твидовом костюме, просиявшая навстречу ему готовой светской улыбкой, с красивыми ногами в дорогих чулках, чуточку слишком длинными ногами, плотно сдвинутыми и торчащими вбок из-под столика; как он не без высокомерия, на которое теперь, как ему казалось, имел право, подумал о ней: «Богатенькая энтузиастка».

Он не мог рассказать Летиции Пойндекстер, как это произошло, потому что в глубине души и сам этого не знал. Рассказать об этом было бы так же трудно, как рассказать сон. Ты знаешь, что лжёшь. Ты знаешь, что просто выдумываешь какой-то другой сон.

— Ты же мне ничего не говорил! — снова вскрикнула в темноте Летиция Пойндекстер.

— Чёрт возьми, — сказал он грубо, — всего же не расскажешь… — Что было правдой — ведь знать, а потому и рассказать, что с тобой происходит, немыслимо, к тому же будет ложью, если он хотя бы намекнёт, что, прежде чем принять это решение, в нём шла глубокая внутренняя борьба.

— Но ты же мне ничего не сказал! — повторила она.

И заплакала. Несмотря на темноту, он знал, что никогда ещё не видел, чтобы так плакали. Он чувствовал, как слёзы накипают у неё с неиссякаемой лёгкостью, словно кровь течёт из невидимой раны, и что та, кто выплакивает эти слёзы, испытывает непонятную радость, потому что открыла для себя новые глубины жизни.

Он в темноте нашёл её руку и крепко сжал.

— Чёрт! — сказал он. — Мне же не хотелось об этом говорить, пока я не принял решения. Неужели ты не понимаешь?

Она как-то разом рухнула рядом с ним, голова её лежала чуть выше его головы. Она ощупью пыталась обнять его, положить его голову себе на грудь, обхватить её, как ребёнка, шепча сквозь слёзы «детка», говоря, что она им гордится, что он прав, а она просто дура, называя его деткой, моей деткой.

Он лежал и чувствовал себя холодным, мужественным, суровым. Он чувствовал, что одолел судьбу.

Когда он уехал, она стала жить его письмами. Когда писем не было, она жила чтением газет. Она всё меньше и меньше занималась живописью. Отменила свою выставку в «Прогнозе». Даже разорвала письмо, где писала об этой отмене: если она об этом напишет, что-то будет осквернено. Он отдавала много времени работе на республиканскую Испанию. Половину квартальных денег, которые получала из оставленного ей под опекой наследства, она анонимно вносила на её нужды.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги