— О разнице. Задумаешься о том, что ты не такой. Не слепой, я хочу сказать. В каком-то отношении ты не существуешь. Но существуешь гораздо полнее в другом отношении. Задумаешься, будет ли всё по-другому, если ты захочешь сделать это с… Чёрт, тут помимо воли… Будет ли это, словно ты провалился в ночь, в чёрный бархат, и, Господи спаси, ведь на небе ни единой звезды!
Он вдруг вылез из машины. Яша последовал за ним. Бред подошёл к небольшой, выложенной кирпичом площадке у ворот, где его спутник в задумчивости остановился.
— В чём дело? — спросил Бред.
— Знаете, — сказал Яша, — надо нащупать дорогу. К фильму, я хочу сказать. Но вот что приходит на ум. Мы ведь не хотим его делать сюжетным, правда? Мы хотим, чтобы это был скорее эмоциональный поток, правда?
Бред Толливер молча клял себя за то, что вообще завёл речь об этом проклятом фильме.
Яша смеялся с самым дружелюбным видом, но в смехе его всё же слышался укор.
— Ну да, — сказал он, — сама жизнь, она ведь сюжетна. Жизнь так логична, по поверхности, конечно, и поэтому сюжетна. Даже несчастные случаи, казалось бы, происходят для драматического эффекта. Но ведь нам с вами не надо насиловать жизнь? Стилизовать её?
— Наверное, нет…
— Надо создать ощущение таинственной подспудности жизни, — сказал Яша Джонс, — а не показывать наглядные сюжетные связи. — Он постоял неподвижно, словно бы один, а потом добавил: — Если ты поглощён внешним подвижным многообразием мира, значит, ты не можешь увидеть, по-настоящему увидеть или полюбить падение отдельного листа. А следовательно, не можешь любить жизнь, её подспудное течение. Да… — Он помолчал, а потом заговорил снова: — Это смертный грех для людей нашей профессии, да, пожалуй, и любой профессии — растление восприятия.
И вдруг, глядя на Бреда, просветлел ясной, простодушной улыбкой.
— Но с чего это я тут ною, дружище? Ведь это же вы написали ту прекрасную книгу.
Бред пошёл к себе в комнату. У него ещё оставалось время до вечерней выпивки. Он лёг на кровать и стал смотреть на серую, потрескавшуюся штукатурку потолка.
Он думал о своём отце, лежавшем на глинистой земле.
Он раздумывал над тем, не вынужден ли был он сам вернуться в Фидлерсборо, как возвращался в болота его отец для того, чтобы лежать в грязи и плакать.
КНИГА ВТОРАЯ
Глава десятая
Другая половина полуторного дивана-кровати ещё хранила её тепло. Но была пуста. Он уткнулся лицом в другую подушку, вдыхая её запах и те дорогие духи, которые обостряли и подчёркивали этот её запах. Он лежал с закрытыми глазами, вдыхал её запах, мысленно оценивая силу своего вожделения.
Он вспоминал предыдущий вечер — они засиделись допоздна, было слишком много виски, слишком много разговоров, слишком много политики, слишком много голосов, слишком много уверенности в своей правоте. Потом молодая женщина, красивая, но с нездоровым цветом лица, блестящими чёрными волосами — а может, они были припомажены? — стянутыми узлом, в котором торчал гребень, в почти настоящем испанском народном костюме, читала с чикагским акцентом переведённые с испанского стихи. Когда декламация кончилась, она обошла присутствующих, продавая жёлтые книжонки, где были напечатаны эти стихи. Бред дал ей доллар, но брошюрки не взял.
— Не хотите? — спросила она.
— Нет. Я же их слышал.
— Я тоже возьму одну, — чересчур поспешно вмешалась Летиция и протянула доллар.
Дома она сказала ему, что он был груб.
— Может быть, — произнёс он, — но я нагрубил всего на семьдесят пять центов. — Он взял книжонку, которую она положила на стол рядом с пишущей машинкой. — Погляди, на обложке стоит двадцать пять центов. Я дал ей доллар. Моя грубость в обмен на сдачу.
— Ты пьян, — сказала она.
Не обращая на неё внимания, он прочистил горло, как заправский оратор, раскрыл книжку и объяснил:
— Наш заголовок — «Призрак бродит по Европе».
Он прочёл:
— Ты читаешь самое неудачное место, — перебила она. — К тому же Рафаэль Альберти — великий поэт.
— Тогда у него был отнюдь не великий переводчик. — Он посмотрел на заднюю сторону обложки. — Оказывается, группа критиков может продать нам марксистскую подноготную Шекспира за тридцать пять центов.
Она промолчала. Она сидела на стуле в зелёном халате и расчёсывала волосы, считая при этом, сколько раз провела по ним щёткой. Он стоял рядом с жёлтой книжечкой в руке. Наконец она положила щётку на стол возле пишущей машинки и треснутой тарелки, полной окурков, поднялась и встала прямо против него.
— Я не слышала ни слова из того, что ты говорил.
А потом заулыбалась невинно.
Теперь, когда утренний свет падал на рабочий стол, а рука его была закинута на пустую половину кровати, он вспомнил долгий вечер, её невинную улыбку и как страсть потом была похожа на яростную вспышку в черноте. Он лежал за обвислой занавеской из мешковины, которая отгораживала альков от остальной комнаты, и молил только об одном — чтобы она поскорее вернулась из ванной.
Но она не вернулась.