Как ни готовилась Анна к своим мытарствам, как ни пыталась их вообразить, в действительности все оказалось не так.
Сперва у нее обострился ее слух. Теперь ей не надо было прислушиваться, чтобы уловить самые тихие слова – даже за стенкой, в коридоре. Так, невольно, она услышала разговор, кажется, нянечки с сестричкой. Или двух нянечек. Разговаривали о какой-то бомжихе.
Первый голос спросил:
– С улицы, что ли, доставили?
А второй:
– Вроде не с улицы… Факт тот, что без вещей. Да и хрен бы с вещами. Главное, без денег.
Первый откликнулся сочувственно:
– Ну что теперь делать…
– Так я ж и говорю! Другие за уход платят…
Голоса сместились куда-то в сторону. О какой бомжихе велась речь, Анна не поняла.
Вскоре она и вовсе о них забыла – лежала в темноте и покое, радуясь, что может ни о чем не думать, ни о ком не тревожиться. Словно выпала из постылой жизни, как птенец из гнезда. Постылая жизнь, не успев уйти далеко, напоминала о себе неотчетливыми силуэтами. Похожие на тени, они бродили между Анниными веками и плотной светонепроницаемой повязкой. Ближе к вечеру, когда из коридора донеслись гулкие звуки ужина, безгласные тени растворились в запахе пищи.
Кто-то положил ей на грудь тряпочку. Анна шевельнула рукой – хотела пощупать, но строгий голос приказал ей не дергаться, лежать смирно:
– Твое дело – рот разевать.
Глотая творожную запеканку, Анна слушала звяканье ложки о невидимую тарелку. Звяканье сопровождалась бормотанием:
– За маму… за папу… – внятным и одновременно насмешливым.
В последний раз коснувшись Анниных губ уже остывшей ложкой, голос отошел.
Теперь он доносился со стороны окна:
– За маму… За папу… За бабушку, за дедушку, – заново заводя младенческую присказку, голос нянечки больше не насмешничал – ворковал.
Наконец, пожелав всем спокойной ночи, голос щелкнул выключателем.
И Анна стала готовиться ко сну. Вытянула из-под матраса тряпичные постромки, примотала крепко-накрепко запястья и по привычке, оставшейся от прежней жизни, закрыла глаза. Она ждала, что тени, спугнутые творожным запахом, явятся снова. Время шло, но тени не приходили. Анна вздохнула с облегчением и погрузилась в сон.
На другой день тени тоже не явились. Вместо них перед глазами мелькали какие-то бляшки, формой напоминающие кристаллы: складывались в причудливые сочетания, как в детстве, когда мамочка однажды расщедрилась и купила ей чудную игрушку – калейдоскоп.
Сколько длилось это детское буйство красок? Сколько бы ни длилось – закончилось.
И снова Анна ни капли не расстроилась. Приняла как должное. Так же безропотно, как научилась принимать звяканье ложки о тарелку. Машинально жуя и глотая, она представляла, будто ложка и тарелка плавают над ее изголовьем сами, безо всякой посторонней помощи. Как если бы, отрастив маленькие крылья, они парили в густом больничном воздухе, опираясь о плотные слои атмосферы завтраков, обедов и ужинов; время от времени запахи пищи сменялись запахами испражнений – когда под нее подкладывали судно.
На третий день, когда Аннина душа свыклась со своим новым положением, случилось то, что нельзя объяснить ни запахами, ни звуками.
Время третьего дня то тянулось, как бесконечный товарный поезд – вагон за вагоном, то ускоряло бег – в промежутках умывания, приема пищи и стыдных манипуляций с судном. Наконец наступил вечер, чьи звуки Анна уже знала наизусть: шаги тапок по линолеуму; шум льющейся воды; гулкие голоса в коридоре; горячие шепотки соседок по палате – вперемешку со сдавленными взрывами смеха.
Анна лежала в темноте, чувствуя, как немеет тело, – в эти перевязанные дни у нее немели руки и ноги, но не одновременно, а по очереди, когда, скажем, правая икра наливается тяжестью и надо упереться пяткой, переждать, перетерпеть острый, пронзительный приступ иголочек. Сейчас онемело все: от макушки до кончиков пальцев. Хуже того: какая-то неведомая сила, лишив ее телесной чувствительности, вздернула Анну, приведя безвольное тело в вертикальное положение; и вот она уже не лежит, а висит над пропастью – ее руки примотаны к поперечной перекладине, надежной и прочной, как бревно.
Впереди, сколько хватает глаз, такой необозримый простор, что захватывает дыхание. Как на скатерти-самобранке, перед нею картины родной природы: ржаное поле, волнуемое ветрами; медвяный луг, от края до края поросший разнотравьем; лазоревое море, сбрызнутое золотенькими искрами; а дальше – лес, но не смешанный, к которому Анна привыкла с детства, а густой, хвойный, непроходимый, похожий на сибирскую тайгу.