VII
Сына она застала под дверью. Сидит – маленький, на полу.
Сын поднял на нее глаза – серые, как камни. И такие же, как камни, тяжелые. По их тяжести Анна поняла, что спрашивать не надо. Но все равно спросила: «Всё хорошо?» – словно надеясь обмануть судьбу.
Бросив ей короткое: «Нет», – сын поднялся с пола и ушел. Оставил ее одну. Ватными пальцами Анна подняла трубку, вызвала неотложку и, не заглядывая к матери, примостилась в прихожей – дожидаться: пусть это будет не она, а другой человек – чужой.
Пожилой доктор назвал мамочкину смерть легкой (пока он рассеянно, кося одним глазом на бронзу и картины, щупал ее пульс – почему-то не на запястье, а на шее, там, где у мамочки вспухает жила, похожая на застарелый шрам, – Анна, боясь приблизиться, маялась в дверях). Ободренная его добрым словом, она собралась с мыслями и спросила.
Доктор выдвинул стул (от звука, царапающего дерево, Анну передернуло – как от железа по стеклу), сел и разложил на столе бумаги.
– Ну, как от чего… От старости. – Оглядел старинные картины. И добавил: – Или от напряжения. Подняла что-нибудь тяжелое.
И хотя Анна прекрасно знала, что ничего тяжелее хлебной корки быть не могло: последнее время мамочка не вставала с кресла, – она кивнула с облегчением: на то и учат на врача, чтобы знать – ведать доподлинно – от чего у нас, несведущих людей, горлом идет кровь.
У мамочки она не пошла, а хлынула – и пока врач, покончив с бумагами, звонил в полицию, Анна думала о том, что надо бы ее переодеть, снять по крайней мере халат с коричневатыми, запекшимися, точно молоко на плите, пятнами, – но боялась дотронуться, словно угадывая за всем за этим какие-то насильственные действия, после которых любая вещь (тем более запятнанный халат) может стать уликой.
Впрочем, молодой полицейский, пришедший по вызову, ничего, что могло бы его насторожить, не обнаружил – даже не заметил выражения лица, так поразившее Анну. Выпученные, будто лезущие из орбит глаза – словно за мгновение до смерти мамочке явилось что-то
Сейчас, закрыв за ним дверь, Анна спрашивает себя: «В усмешке – над кем? Надо мной или над Павликом?.. А вдруг, – она думает, – это Павлик виноват…» Не в том, понятно, смысле, что задушил (она вздрагивает и поводит плечом) бабушку подушкой (тем более что следов удушения не обнаружилось); но мог же он ее напугать…
Почему он
Пошарив по ящикам своей перекошенной от нелепых подозрений памяти, Анна находит подходящее слово: «стресс». Этим научным словом, как пластырем, она заклеивает саднящую царапину, для верности обмотав ее бинтом из правильных, стерильных слов: «Мальчик добрый. Бабушку он любит… любил».
К тому же неизвестно, был ли он в это время дома – мало ли, вернулся и обнаружил.
Она чувствует боль. Давит за грудиной. А еще саднит и ломит голову, будто ее схватили за волосы и куда-то тащат… Она нагибается, чтобы вдеть опухшие ступни в разношенные тапочки, и слышит голоса. Тихие голоса доносятся с лестничной площадки – снаружи.
Анна смотрит в глазок. И видит мужчину и женщину, одетых в черное.
Она замирает, боясь выдать свое присутствие неловким движением. Но они не уходят – стоят под дверью как призраки, чьи никчемные жизни ее мамочка привыкла пережевывать с той же тщательностью, с какой пережевывала хлеб. Сквозь вживленное в полотно двери стеклышко видны их глаза: выпуклые, красноватые, в сеточках капилляров, – Анне, выросшей под приглядом старинных картин, это напоминает кракелюры.
Анна думает: «Надо их прогнать».
Она открывает дверь рывком.
Разумеется, не призраки – за дверью те самые агенты, о которых говорила Виктория Францевна: обыкновенные живые люди, предлагающие помощь. Выразив Анне сочувствие в связи с постигшей ее невосполнимой утратой, они протягивают свои визитные карточки. Анна хочет объяснить, что помощь ей не нужна, она сама уже сходила на Достоевского, выбрала все что полагается. Осталось только заплатить…
Ее захлестывает волна одиночества – высокая, выше неба, от которой ничто и никто не спасает. Даже Бог. Она делает над собой усилие, чтобы не заплакать. Всхлипывает – и закрывает дверь.
Когда за мамочкой приехали и увезли, Анне кажется: сейчас она упадет. Не только боль утраты – у слабости, которую она чувствует, есть другая сторона: страшно пасть жертвой мамочкиной по-смертной прозорливости. Если мамочка захочет, она сумеет проникнуть в мысли дочери. Даже сокровенные.
Анна, покачиваясь, идет обратно. Чтобы объяснить, снять с себя ответственность. Где бы мамочка ни находилась, пусть попытается понять.
Вместо матери перед ней пустое кресло – но к пустоте, окружающей мать, Анна давно привыкла. Мамочка – это то, что у нее внутри.